Лиза хлопотала на кухне у плиты. На ней было голубое праздничное платье. Пестрый передничек очень шел к нему. Лицо ее разгорелось от жара плиты, глаза потемнели, разгладились горькие складки у рта.
Константин Петрович не раз забегал на кухню, то напиться, то еще зачем-то, на минуту усаживался у плиты, поглядывая на жену с нежностью и удовлетворением. Он радовался, что Лиза и не вспоминала о праздниках, не тяготилась дачей, не говорила ранящим душу голосом: «А наши сейчас…» Казалось, она не замечала дачных неудобств, влажного ветра, грязи, которая так и норовила влезть в комнату. Он видел, что Лиза была затаенно-красива, как женщина, беременная всего несколько дней, но еще не знающая об этом. Константин Петрович радовался, думая, что это так и есть, и в то же время смутно и тревожно было от этого.
В первые годы их жизни вместе Лизе хотелось ребенка. Потом, года через два, она стала смертельно бояться того, чего еще недавно так самозабвенно хотела. И это заставляло Константина Петровича страдать.
…Посидев на кухне, Константин Петрович тихо вставал и уходил в пустой холодный сад, улыбаясь тревожно и в то же время обнадеженно.
Сережка проснулся от докучливых запахов острой пищи. Он вспомнил, как в тайге жарил крупных жирных куропаток. Их обмазывали глиной, зарывали в землю, и на этом месте разжигался костер. Глиняная обожженная корочка пропитывалась жиром.
Вся мансарда пропахла чем-то приятным. Похоже, Лиза готовила венгерский гуляш. Ох и мастерица она, оказывается, по части кулинарии!
Константин Петрович жаловался на печень после таких гуляшей. Они были так наперчены, что саднило в горле. Будто проглотил ядреную крапиву.
Сережка взглянул в широкое окошко. Серый день устало висел над землей. В сыром воздухе был мягок гул пролетающей электрички. Мокрые крыши вагонов, вздрагивая, уносились вдоль канала. У Сережки сжалось сердце — звала дорога, бередила душу. Мятежная синева тайги мерещилась где-то за горизонтом, тут, рядом. Небо было такое низкое, и горизонт был так близко. И не было для Сережки ни Москвы, ни Большого театра со всем его блеском.
— С таежным приветом, сестренка! — сказал Сережка, заглядывая на кухню.
Лиза повернулась к нему пылающим лицом.
— Ну, Сергей! — ответила она ворчливо-ласково. — Так спят только безгрешные люди.
— А я и есть безгрешный, — простодушно проговорил он.
— Ладно, безгрешный… Умывайся — и обедать. Завтрак ты уже проспал.
Сережка сбегал на канал, до пояса обмылся холодной и пахнущей керосином водой. Брел домой мокрым лугом, потом взбирался по глинистому взгорку к даче, будто старинная крепость стоящей на самом верху. Во всем теле была какая-то звонкая легкость, и очень хотелось есть.
За обедом Лиза была оживленна и с удовольствием выслушивала похвалы ее кулинарному таланту, а Сережка старался отблагодарить ее — рассказывал смешные таежные истории. Лиза хохотала и просила рассказать еще. И Сережка рассказывал.
Только в конце обеда они заметили, что будто одни сидели за столом. Константин Петрович отчужденно молчал, как глухой, который не слышит, о чем говорят люди, не знает, почему они смеются. Венгерский гуляш стоял перед ним нетронутый. Сережка попытался втянуть старшего в беседу, но тот сказал грустно:
— Я успел уже устать, — и вышел из-за стола.
Лиза сидела, не поднимая глаз. Ресницы ее дрожали. Лицо перестало гореть и сделалось смугловато-бледным, будто жизнь ушла из него. Она взглянула на Сережку, который ел, как будто ничего не произошло, старательно очищая тарелку, и в уголках ее нервного рта дрогнула улыбка. Он в эту минуту показался ей мальчишкой-несмышленышем, которому еще не дано понимать человеческие трагедии.
— Спасибо, сестренка! — поблагодарил он, как обычно, простодушно. — Я, кажется, начинаю полнеть. А это для нас, полевиков, сущая смерть.
Он вышел в сад, стал окапывать яблони.
— Не порежь корни, — сказал старший, усаживаясь на лавочке под окном, укрываясь от ветра.
«Да, корни — это все, — думал Сережка, орудуя лопатой. — Корни у дерева — что артерии у человека. Перережешь — и с таежным приветом… Что у тебя, мой старший брат, с корнями? Хиреешь ты. И чем тебе помочь, братик мой? Не жизнь у тебя, а полынь-трава горькая. Но виноватить-то кого будешь?»
Сережка копал, и думы его были все тревожнее и тревожнее.