— На сортирование, кум, не выйду, не осуди, — сказала она, увидев в окне бородатое лицо кума. Кум завтракал. Мокрые губы в сивой бороде двигались. — Да нет, сама ничего. Сама-то что! Машка, Машка никак не оклемается… Ты бы, кум, девчонку послал приглядеть бы за Петруней. Пошлешь? А сам дойди, телушке корму брось.
Ох уж эта дорога-летник от деревни до села Седунова… Хожено по ней перехожено. Всего-то шесть верст, а от каждого поворота — своя зарубка в памяти. От каждой горки — своя горечь или радость. Еще в школу по ней бегано… Еще на ярмарки по ней летано, шумные ярмарки, где можно было людей повидать — себя показать. В родительские субботы хожено и в Первомай гуляно. Под дождем и снегом, и когда ветер был в путь и когда в лицо. И с пустыми руками, и с покупками. Мужа на войну по ней провожала, и вот скоро, должно быть, встречать. Которая горше дорога — та была или эта будет — не сразу сравнишь.
«Ах, Павлик, Павлик! — думала Груня, спускаясь с горы на луга. — И пошто ты тогда на мне глаза свои остановил? Не было, что ли других девок, в деревне? Вокруг, что ль, не было девок красивых, без изъянов? А у меня ведь шадринки — ямочки на лице были. Парни все обходили меня. А ты ко мне-то пошто пристегнулся? А может, ты работницу искал во мне, матку надежную детям? Нашел, нашел… Тут уж не ошибся. Работистей Груни Ехлаковой на этом свете искать — не найдешь. А мать — неужели когда-нибудь услышу от Дуняшки и Петруни наших хоть единое слово попрека? Всякое жито-пережито… Без маковой росинки во рту ложилась спать, корчилась от рези в пустом животе, зато ребятенки сытые спали рядом, не просыпались всю зимнюю ночь, которая не короче года кажется. А может, пожалел тогда. Пожалел, и все тут…»
Вот и луга позади, как-то незаметно легли они под ноги. Наст крепок, не ослаб еще на солнышке. Как по твердой луговине пробежала.
А вот и мельница. Возле нее, на веретее, парни и девки на игрища раньше собирались. Со всей округи, бывало, сбегутся.
Груне неприятно было это место. Она ходила сюда на игрища, как на казнь. Никогда не знала, добром или худом закончится праздник. Иной раз и забывалось, что она не как все, забывалось, что лицо ее в белых пятнышках-ямочках. Они особенно заметными делались, когда она волновалась или негодовала. А так как волновалась и негодовала она почти всегда, когда приходила сюда, то и шадринки были у нее всегда заметны.
Груня была единственной у родителей. Как бы стараясь загладить свою вину перед дочерью: изъян-то какой, — родители выкладывали последние деньги на ее наряды. Чего только не было у Груни: и разные юбки и кофты, платки и полушалки. Но больше всего вызывали зависть ленты шелковые, которые язычками огня вплетались в ее русую косу и догорали ярким бантом на ее конце. И еще ботинки. Таких ни у одной деревенской девки не было. Мало того что они тугой лесенкой шнурков стягивали ногу, но и каблук у них был высоченный — не меньше вершка.
Эх ты, жизнь-жизнюшка, не знаешь, где найдешь, где потеряешь…
Тот праздник — петров день — Груня до гробовой доски не забудет.
Начались танцы. Кадриль называлась «метелица». Парни уже пригласили девок. Груня, выглядевшая, может быть, понаряднее всех, стояла, замерев от ожидания, стыда и страха. Сколько раз в таких случаях она оставалась позакругу! Сколько раз выбирал ее какой-нибудь мальчишка, которому хороших девок не доставалось, да и не смел он их еще приглашать, а может быть, они и не повиновались бы его зову.
Кто-то хлопнул Груню по заду — так озорники приглашали на танец. Она обернулась, чтобы обругать сопляка, а потом согласиться: «Так уж и быть», — но, оглянувшись, обомлела — за ней стоял Степан Волоков, парень из соседней деревни, от названия которой и происходила его фамилия. Он опоздал к танцу, а выбирать было уже некого. Но Груня не подумала тогда об этом, и радости ее не было меры.
Степан был, что называется, фартовым парнем: красивый, веселый, умел танцевать, петь частушки. И безобразничать был тоже горазд — с пьяных глаз возьмет да и разгонит, бывало, народ, собравшийся на праздник. Но Груне почему-то не помнились эти его охальные выходки. Может, потому, что Степан Волоков ей нравился. Года два назад, когда она была еще девчушкой и верила в свою звезду, она влюбилась в него. Расстаралась у подруг «приворот». Кто-то придумал чувствительные слова, записал их на бумажку, и Груня читала их перед заходом солнца: «Солнце заходное, освети меня, грешную, загляни в душу и того, по ком страдаю, пусть подумает он в эту минуту обо мне, пусть закручинится по мне и никогда уж ему не будет жизни без меня, как и мне без него, как и нам без тебя, солнце заходное…»