Выбрать главу

«Приворот» не действовал, и Груня забросила бумажку, хотя всякий раз, когда она оставалась на закате, невыносимая грусть овладевала ею. Грусть и обида: чем она хуже других?

Ах как легко танцевали они тогда «метелицу»!.. И промелькнула она — один взмах ресниц. Как они шли друг другу навстречу! Степан улыбался ей, а она ничего не видела вокруг, кроме его лица — тонкого, как у женщины, смугловатого, с улыбающимися голубыми глазами. Голова его откинута чуть назад и направо — и это придавало ему одновременно особую красоту, лихость и почему-то доброту. Только в тонких, плотно сложенных губах чувствовалась вроде не идущая ему жестокость. Впрочем, Груня и не подумала заметить ее.

После «метелицы» Степан куда-то ушел, но Груня не грустила сегодня. Ее то и дело приглашали на танцы, то и дело вызывали играть в горелки. У нее было такое настроение, какого она, казалось, не переживала: она — как все, ее не обходят парни, парням с ней интересно, танцует она, пожалуй, получше других, и в песнях и в частушках за ней трудненько угнаться.

И вдруг ее словно бичом по лицу огрели. Она услышала частушку про себя. Ее пропел Степан… Он был уже навеселе. Белая рубаха распахнута на груди.

И пошто нам чики-брики На высоких каблуках? Было б личико почище, Ну и ладно в лапотцах…

Степан пропел частушку, как пели «наперебой», как бы в споре с каким-то парнем, а то и с несколькими. Частушку, наверно, многие и не слышали, а другие и не поняли ее, потому что ничто вокруг вроде не изменилось после нее. По-прежнему частила, не поспевая за собой, гармонь; толклись на выбитом пятачке полупьяные парни; девки выпархивали одна за другой, дробно проходили круг и отвечали парням то зубастой, задиристой, а то заигрывающей, нежной частушкой. Груня не могла выйти, не могла ответить. Она вся одеревенела: исчезли радость, простота мира.

…До сих пор помнила Груня, как дрожала стена мельницы, к которой она, убежав с игрищ, прижалась лицом. Пахло мукой, разогретыми жерновами, илом. На колесах плескалась вода. Тоскливо поскрипывали валы. Груня стояла так, лицом в стену, пока не появилась острая боль. Хотелось тут же содрать всю кожу с лица, переродиться, стать другой. Вот так: распрямится и пойдет лугом, красивая, не пряча лица.

— Ладно, — услышала она чей-то голос. — Не убивайся. Я дал ему по иконе, будет помнить. Бубен о него разбил. Придется мастерить на неделе.

Груня оглянулась: перед ней стоял Павлик Ехлаков, ее сосед, тихий, незаметный паренек.

Ну что ей он? Что ей искалеченный бубен, побитое лицо Степана? Если бы вдруг в одну распрекрасную минуту у нее стерлись навсегда, на всю жизнь шадринки! И почему он такой жестокий, этот Степан?

Будто прочитав ее мысли, Павлик сказал:

— А ничего у тебя на лице нет. Чуть не каждый день тебя вижу, а ничего не угляжу. Плюнь на все, и на Степку тоже.

Как давно это было!..

…Груня пробежала по мосту через Лубяну. Бревна в настиле за войну подгнили, концы кое-где обломились. Внизу бурлила бурая весенняя вода. Источенный водой и солнцем лед, размытый у берегов, упирался в сваи, и не было ему и не будет ходу. Тут и растает он, тут и рассыплется, превратясь в ледяную труху.

Вода стлалась из-подо льда, блестя изогнутой спиной, переваливаясь через край, с грохотом падала на сливной карниз, белела от злости и напряжения, растекалась по зеленым от времени бревнам стлани и уже вольно и красиво скатывалась в омут, будто в чашу. Движение воды, игра света на льдинах, по пояс затопленные на берегах омута ивы, двигающие по воде своими гибкими ветками, похожими на руки, — кажется, они старались и никак не могли выплыть, — все это было каким-то другим миром, тягуче-неустойчивым, вызывающим смутную тревогу и опасность.

Она, не глядя вниз и не оглядываясь, быстро пробежала через мост и вздохнула с облегчением. Тут, на припеке, земля уже отошла, глина липла к лаптям, ноги отяжелели.

«Теперь вот хочешь не хочешь, а обуваешься в лапотки», — подумала Груня, прощаясь с воспоминаниями юности, унесшими ее бог знает куда, но снова приведшими к тому же: к Павлику, к окончанию войны, к неизбежной встрече и неизбежному отчету. Уж лучше бы все оставалось так, как есть, воевал бы где-то Павлик, а Груня страдала бы день изо дня, маялась бы, казнилась, искупая свой грех, свою вину, свою бабью жалость.

Она хотела пройти по дороге до села, как по половичку воспоминаний, по которому мягко и безопасно ступать, хотела уйти от мира сегодняшнего в мир прошлого. Но воспоминания не хлеб, на ломти их не разрежешь и не разложишь на порции, чтобы каждую съесть отдельно. Воспоминания как ползучая трава-повилика. Потянешь одну — потянется другая.