Она не хотела, задрав голову, ждать, пока человек перебросит буханку через ограду. Она потупилась и ждала, когда хлеб упадет на землю. Но хлеб не падал.
Она увидела человека, который удалялся с хлебом под мышкой. Он еще, должно быть, улыбался, потому что сзади было видно, как смешно двигаются его оттопыренные уши. Она увидела уходившего человека и услышала мамин крик.
Она прижалась к маме, ощутив, как всегда, когда прижималась к маме, костлявый бок, и хотела сказать, что ей ничего не надо, она совсем не просила и не хотела этого хлеба, она даже не говорила, что хочет есть. Только все время боялась и ждала, чтобы мама скорей пришла с работы, потому что старые люди иногда умирают, а мама хоть и молодая, только стала совсем старушка.
Она изо всех сил прижалась к маме, но мама оттолкнула ее, схватилась руками за колючую проволоку и закричала снова.
А потом кинулась к воротам.
Мама бежала так быстро, что она уже не поспевала за ней, потом споткнулась о камень, упала и, еще не встав с земли, увидела, как мама прорвалась мимо часовых и за мамой гнались и кричали очень, и что-то гремело, как будто там, за воротами, стреляли, но она ничего уже не видела, только слышала.
А потом тетя нашла ее и сказала, что маму увезли в больницу.
Да, первый раз она плакала в тот день, когда они встретились впервые. Он тогда вылез из отверстия в стене и сказал ей:
— Не плачь.
Когда они очутились в тайнике, он снова погладил ее длинные волосы и сказал:
— Не надо плакать…
С тех пор она никогда не плакала. Только вот сегодня. Второй раз за все время.
— Мамы все нет и нет, — снова сказала она. — Почему мама так долго не идет?
— Придет, — ответил он. — Будешь ждать, ждать и дождешься свою маму.
Он смотрел на ее новое платье — теплое, с длинным рукавом, разрисованное белыми слониками, алыми змейками и синими птицами. И ему снова захотелось обнять ее крепко-крепко: подумалось, что это, может быть, и не она совсем, может быть, ей тоже велели раздеться и бросили голой в яму, может быть, здесь, рядом с ним, опять другая девочка. И опять осталась неживая одежда. Остались неживые белые слоны, остались неживые алые змеи, и неживые синие птицы тоже уцелели.
Ему очень хотелось ее обнять.
Но она сказала бы:
— Ну что ты? Мне не холодно. Мне нисколечко не холодно.
И он не обнял.
Ему хотелось теперь, чтобы скорее взошла луна.
Хотелось, прищурившись, глядеть на уличный фонарь и на луну, глядеть, пока не зарябит в глазах, и они зажмурятся, и перед закрытыми глазами будут кружить и сталкиваться невиданные пестрые миры.
Он лег рядом.
Она уже не плакала. Лежала с закрытыми глазами, как очень усталый человек, и он испуганно вглядывался: а она еще не похожа на старушку? Совсем-совсем не похожа?
Нет. Не похожа.
Она спала.
Но все равно он быстренько растолкал ее и со вздохом спросил:
— Вам совсем не дают еды?
— Дают, — ответила она.
— Очень мало, да?
— Нет, мне достаточно. Только, бывает, хлеба хочется.
Он молчал, по-прежнему глядя на нее.
— Ты не думай, не все время, — добавила она. — Иногда.
— Будем дети после войны, — сказала она.
— Ладно, — ответил он и стал читать:
«А сегодня он, как обычно, зря просидел весь день и теперь исподлобья косился на старика, который прятал в сумку свою добычу и гоготал, довольный. Он косился и думал, что горбун этот на самом деле очень стар, хоть и широко размахивается, бросая камень, и что можно подкрасться к нему сзади, когда будет идти домой, бац его щеткой по затылку, сумку хвать — и ходу!
В сумке у старика сегодня полторы буханки. Полторы буханки хлеба!
Пожалуй, даже больше, чем полторы.
Почти две.
Он дрожал, но все равно косился на горбуна и поглаживал самую увесистую из своих щеток.
В это время из лавки вышел последний покупатель. И двинулся к нему.
Он учуял в ранце солдата хлеб. Ранец был набит до отказа и оттягивал солдату плечи. Топорщился нашитый на ранец мех, серый, с рыжими подпалинами — наверное, волчий. Он втянул в легкие побольше воздуха, набрал полный нос и рот сладковатого хлебного запаха, и все тело наполнил этот вкусный дух. У него жмурились глаза, трепетали ноздри, дрожали пальцы.
Солдат поставил тяжелый сапог на шаткий ящик, придавив его к земле.
— Чист!
Он схватил щетки и высоко занес их.
Громадный сапог с толстой подошвой стоял на приплюснутом ящике.
Он поднял глаза, потер щеткой о щетку, и они снова застыли в воздухе.