Глуховцев Всеволод
Полнолуние
1
Лето в нынешнем году не задалось с самого начала. Как только в последних числах апреля сошли снега, так обложили непогоды: день за днём, неделя за неделей… В дождевом бульканьи неохотно вставали размытые, тягучие рассветы, свет Солнца был бессильным из-за облаков и оттого каким-то недовольным, как больной неопасной, но надоедной, затянувшейся болезнью, и, кое-как отмаячив свой срок, облегчённо уходил, сменяясь сырыми неуютными сумерками. Так и докатило до середины августа, и за все эти месяцы случилось от силы десять-двенадцать более или менее светлых просторных дней… Всё! Скоро осень.
Сказанное выше вполне можно суммировать в одной фразе из двух слов: «пропало лето». Именно так — коротко и ясно, правда, полностью равнодушно, не замечая похвальной ёмкости собственного мышления, и думал командир стрелково-караульной роты отдельной трубопроводной бригады старший лейтенант Симаков. «Пропало лето!» — думал он, глядя в окно. Других мыслей не было.
Наряд старшего лейтенанта подходил к концу. В восемнадцать ноль-ноль, через час с небольшим, передав один другому ключи, печати и документы, они с замполитом второго батальона войдут в кабинет комбрига и доложат: «Товарищ полковник, старший лейтенант Симаков дежурство по части сдал… капитан Зарудный дежурство по части принял». После чего можно считать себя свободным до четырнадцати часов завтрашнего дня, до дневного построения перед обедом. Двадцать часов свободы — что Симакова не очень-то и радовало. Он слишком хорошо представлял себе, как пройдёт это время: он возвратится домой, переоденется в спортивный костюм, сменит носки и будет долго сидеть в продавленном инвентарном кресле с засаленными подлокотниками, вытянув ноги, — лень вставать… вздремнёт даже минут на десять… потом, себя преодолев, всё-таки подымется, поужинает. Наглотается до утробного ворчания мелких магазинных пельменей со сметаной. Ну, а затем — телевизор и на диван.
Вот и вечер в полусне. А после — спать, уже по-настоящему, плотно, без сновидений, и проснуться поздним утром… За окном всё тот же облачный кисель и завывания ветра, рассекающегося об угол панельной пятиэтажки, и торопливый и бессмысленный стук дождевых капель по жестяному подоконнику… Умыться-побриться, пожрать-покурить — вот и вся музыка, а там и полдень, и пора идти в часть.
Симаков отвернулся от окна. Смотреть на промокший насквозь мир было невмоготу. Комната дежурного по части тоже глаз не радовала, но тут, по крайней мере, было сухо. И тепло от электрического, пожирающего кислород обогревателя. Тепло и сухо! Вдруг рывком захотелось домой: скорей, закрыться, запереться, забиться с головой под одеяло — подальше от всего этого тошного мира, пропащего лета, от армии, части, роты… хоть на сутки, пусть! — не видеть, не слышать, не знать…
Отчётливо скрипнула входная дверь КПП, и тяжёлые сапоги застучали по дощатому полу.
— Привет, Андрюха, — послышалось из соседнего помещения. — А где старший лейтенант?
Это явился водитель комбриговской машины Терентьев. Ленинградец. Симаков, уроженец не самого крупного областного центра, москвичей и ленинградцев недолюбливал изначально, недолюбливал и в процессе их службы, если таковые оказывались в его роте, но вот командирский шофёр ему нравился. Обитатель далёкой питерской окраины, Терентьев был спокойным и вежливым парнем, и даже близость к начальству не испортила его, как это нередко случается. Ни на грош не было в нем пафоса, подозрительно усматриваемого ротным в каждом столичном жителе, кроме, разве что в имени: родители (какая их только муха укусила?..) взяли да и назвали сына Артуром. Артур Николаевич Терентьев. Жуть.
Симаков коротко рванул на себя тощую фанерную дверь.
— Я здесь, Терентьев, — объявил он, вступая в комнату дежурного по КПП. — Ты ко мне? В чём дело?
— Товарищ старший лейтенант! — воскликнул Терентьев с какой-то обрадованной укоризной. — А я вас в роте ищу.
— А я здесь, — усмехнулся Симаков. — Ну так что?
И посмотрел солдату в глаза. Глаза эти были голубые, чистые, точно небушко в славный ясный денёк. Лицо румяное, нежное, бритвы не требующее. Симаков удержал добрую улыбку.
— Меня к вам послал капитан Зимин…
Дежурный по части рядовой Битяй поперхнулся горячим дымящимся чаем, отхлёбываемым из белой эмалированной кружки, замахал руками, закашлялся, таращась и по-верблюжьи топыря толстые губы.
— …он просил вас зайти к нему…
Дипломатичен рядовой Терентьев: не «приказал», а «просил», не «немедленно зайти», а просто «зайти»… И так понятно, что если начальник особого отдела вызывает к себе офицера, тем паче младшего по званию, тот должен бежать на полусогнутых…
— Холера! Не в то горло пошло, — объяснил Битяй, усиленно дыша и вытирая обшлагом кителя заслезившиеся глаза.
— …и просил, чтоб вы ему принесли документы по тому случаю вчера, когда стреляли в карауле, — закончил Терентьев. Закончил и теперь смотрел на Симакова безмятежным взором херувима.
Симаков, нагнув голову, оглядел забрызганные светлой грязью носки своих сапог. «Хилые здесь почвы, — вяло подумал он. — Никудышные — песок да глина…»
— Они у меня в роте… — проговорил он неохотно. — Ладно, понял… Спасибо, Терентьев, ступай.
— Есть, товарищ старший лейтенант! А то мне товарищ полковник велел ждать в машине, а тут…
Терентьев вышел, запнувшись о порог. Битяй перекусил сухарь с таким треском, точно хряпнул о колено здоровую жердь.
— Зубы не сломай, Битяй, — грустно посоветовал Симаков. Ничего хорошего не ждал он от визита к Зимину, и потому стал теперь сентиментален и добр, что и уловил солдатским нюхом Битяй тут же и безошибочно.
— Не, ничего, товарищ старший лейтенант, — прожевав сухарь, радостно осклабился он. — У меня зубы крепкие.
Зубы у него действительно были крепкие и крупные, как у жеребца.
— Да?.. Ну, это хорошо, — промолвил Симаков все с той же грустной улыбкой. — Это хорошо… Ладно. Слушай. Если придет капитан Зарудный, скажешь, что меня вызвали. Пускай подождет… Ясно? И еще: скажи, что звонили из товарной конторы. Возможно, завтра утром подадут вагоны под разгрузку. Понял?
— Так точно, товарищ старший лейтенант! — отчеканил Битяй по-уставному.
Симаков отправился в ротную канцелярию по узкой асфальтовой тропинке, проложенной между тоненькими молодыми осинками. Асфальт был паршивый, кустарно, кое-как уложенный, трескался, крошился — дембельская аккордная работа… Это прежний комбриг был такой любитель садово-паркового искусства, устраивал из части второй Версаль.
Осинки первыми почуяли близость осени: маленькие бледные сердечки облетевших листиков лежали на дорожке, прилипшие к мокрому асфальту, жалкие, совсем ненужные… Симаков шагал размашисто, глядя вниз, с тоскою ощущая, что ноги в сапогах совсем сырые, и с еще большею тоской думая о завтрашней вечерней встрече с Ольгой. Мысль заело, как старую пластинку: завтра разговор… и что?.. ну, разговор… надо решать… а что решать?..
На исходе зимы Симаков сошелся с молодой, двадцатитрехлетней медсестрой из загородного санатория. Звали её Ольга. Никаких к ней чувств Симаков не испытывал, роман крутился вяло, с перебоями… В ответ на робкие Ольгины попытки как-то определиться с будущим лейтенант отнекивался, отмалчивался, и домолчался до того, чего и следовало ожидать: девушка объявила, что она беременна. Это был совершенно разумный шаг: лучшей партии Ольге было не найти, и она, естественно, не желала выпускать из рук так удачно схваченную было синицу. Дурой надо быть, чтоб упустить!
И вот кавалер затосковал. Он, разумеется, понимал, что все это может быть лишь тактическим маневром. Но может быть и правдой. И тогда… ух! Он с содроганием представлял себе, как Ольга приволакивает брюхо в кабинет командира, с плачем жалуясь на автора этого брюха, представлял выражение лица комбрига в разговоре один на один… Полковник Клименко таких историй очень не любил. «Не умеешь б…ть — не берись!» — вот и весь его сказ. Правильно, конечно.
Правильно-то оно правильно, но что же делать?.. А что делать — ничего не сделаешь. Теперь как борец на «мосту».