Но односторонность основного взгляда Карамзина, ограничивавшая задачу историка изображением только судеб государства, а не общества с его культурой, юридическими и экономическими отношениями, была вскоре замечена уже его современниками. Журналист 30-х годов XIX в. Н. А. Полевой (1796–1846) упрекал его за то, что он, назвав свое произведение «Историей государства Российского», оставил без внимания «Историю русского народа». Именно этими словами Полевой озаглавил свой труд, в котором думал изобразить судьбу русского общества. На смену системы Карамзина он ставил свою систему, но не совсем удачную, так как был дилетант в сфере исторического ведения. Увлекаясь историческими трудами Запада, он пробовал чисто механически прикладывать их выводы и термины к русским фактам, так, например, – отыскать феодальную систему в Древней Руси. Отсюда понятна слабость его попытки, понятно, что труд Полевого не мог заменить труда Карамзина: в нем вовсе не было цельной системы.
Менее резко и с большей осторожностью выступил против Карамзина петербургский профессор Устрялов (1805–1870), в 1836 г. написавший «Рассуждение о системе прагматической русской истории». Он требовал, чтобы история была картиной постепенного развития общественной жизни, изображением переходов гражданственности из одного состояния в другое. Но и он еще верит в могущество личности в истории и, наряду с изображением народной жизни, требует и биографий ее героев. Сам Устрялов, однако, отказался дать определенную общую точку зрения на нашу историю и замечал, что для этого еще не наступило время.
Таким образом, недовольство трудом Карамзина, сказавшееся и в ученом мире, и в обществе, не исправило карамзинской системы и не заменило ее другою. Над явлениями русской истории, как их связующее начало, оставалась художественная картина Карамзина, и не создалось научной системы. Устрялов был прав, говоря, что для такой системы еще не наступило время. Лучшие профессора русской истории, жившие в эпоху, близкую к Карамзину, Погодин и Каченовский (1775–1842), еще были далеки от одной общей точки зрения; последняя сложилась лишь тогда, когда русской историей стали деятельно интересоваться образованные кружки нашего общества. Погодин и Каченовский воспитывались на ученых приемах Шлёцера и под его влиянием, которое особенно сильно сказывалось на Погодине. Погодин во многом продолжал исследования Шлёцера и, изучая древнейшие периоды нашей истории, не шел далее частных выводов и мелких обобщений, которыми, однако, умел иногда увлекать своих слушателей, не привыкших к строго научному и самостоятельному изложению предмета. Каченовский за русскую историю принялся тогда, когда приобрел уже много знаний и опыта в занятиях другими отраслями исторического ведения. Следя за развитием классической истории на Западе, которую в то время вывели на новый путь изыскания Нибура, Каченовский увлекался тем отрицанием, с каким стали относиться к древнейшим данным по истории, например, Рима. Это отрицание Каченовский перенес и на русскую историю: все сведения, относящиеся к первым векам русской истории, он считал недостоверными; достоверные же факты, по его мнению, начались лишь с того времени, как появились у нас письменные документы гражданской жизни. Скептицизм Каченовского имел последователей: под его влиянием основалась так называемая скептическая школа, не богатая выводами, но сильная новым, скептическим приемом отношения к научному материалу. Этой школе принадлежало несколько статей, составленных под руководством Каченовского.
При несомненной талантливости Погодина и Каченовского, оба они разрабатывали хотя и крупные, но частные вопросы русской истории; оба они сильны были критическими методами, но ни тот, ни другой не возвышались еще до дельного исторического мировоззрения: давая метод, они не давали результатов, к которым можно было прийти с помощью этого метода.
Только в 30-х годах XIX столетия в русском обществе сложилось цельное историческое мировоззрение, но развилось оно не на научной, а на метафизической почве. В первой половине XIX в. русские образованные люди все с большим и большим интересом обращались к истории, как отечественной, так и западноевропейской. Заграничные походы 1813–1814 гг. познакомили нашу молодежь с философией и политической жизнью Западной Европы. Изучение жизни и идей Запада породило, с одной стороны, политическое движение декабристов, с другой – кружок лиц, увлекавшихся более отвлеченной философией, чем политикой. Кружок этот вырос всецело на почве германской метафизической философии начала нашего века. Эта философия отличалась стройностью логических построений и оптимизмом выводов. В германской метафизике, как и в германском романтизме, сказался протест против сухого рационализма французской философии XVIII в. Революционному космополитизму Франции Германия противополагала начало народности и выяснила его в привлекательных образах народной поэзии и в ряде метафизических систем. Эти системы стали известны образованным русским людям и увлекали их. В германской философии русские образованные люди видели целое откровение. Германия была для них «Иерусалимом новейшего человечества», как назвал ее Белинский. Изучение главнейших метафизических систем Шеллинга и Гегеля соединило в тесный кружок несколько талантливых представителей русского общества и заставило их обратиться к изучению своего (русского) национального прошлого. Результатом этого изучения были две совершенно противоположные системы русской истории, построенные на одинаковой метафизической основе. В Германии в это время господствующими философскими системами были системы Шеллинга и Гегеля. По мнению Шеллинга, каждый исторический народ должен осуществлять какую-нибудь абсолютную идею добра, правды, красоты. Раскрыть эту идею миру – историческое призвание народа.