Любя Отечество, любя монарха, я говорил искренно.
Возвращаюсь к безмолвию верноподданного с сердцем чистым, моля Всевышнего, да блюдет царя и Царство Российское!»
Александр, прочитав «Записку», был рассержен. И этого человека он прочил в министры! Хорошо, Сперанский отговорил! Правильно сказал: не справится. Тильзитский мир он считал вовсе не позорным и не пагубным, а едва ли не успехом русской дипломатии. А некоторое несоответствие денег с их реальной стоимостью смущало императора еще меньше. Система образования, на его взгляд, значительно улучшилась. Законодательство тоже приходило в европейскую норму.
Болезненнее всего задел Карамзин его крестьянским вопросом. По этому вопросу работало много тогдашних «креативщиков». Но проект буксовал. Утверждение же историографа, что крестьян вообще лучше ни на какую волю не отпускать, ему и вовсе не понравилось. Александр считал себя либералом. И знал, что крестьян нужно отпустить. Вопрос стоял по-другому — как? Вывод Карамзина его покоробил: выходило, что за десятилетие власти он ничего толком не сделал, а только разрушил то, что пыталась создать Екатерина.
Так открыто, жестоко и так (как казалось царю) несправедливо с ним не говорил еще никто из приближенных. И потребовалось время, чтобы император простил Каразмину эту резкость и обличительную страсть. За это время он успел разочароваться в реформах и в Сперанском, отправив последнего в ссылку. То, что творилось в государственных учреждениях, царю нравилось все меньше. Правота Карамзина была налицо. Из хорошей затеи на деле получались не учреждения, а мертворожденные уродцы…
К 1812 году Александр вновь вернул расположение к Карамзину. Он даже думал назначить его государственным секретарем (впрочем, на это место впоследствии был определен Шишков). Карамзин так никогда и не получил ни одной государственной должности, но говорил об этом со смирением: «Милое отечество ни в чем не упрекнет меня; я всецело был готов служить ему, сохраняя достоинство своего характера, за которое ему же обязан ответствовать; и что же? Я мог описать одни только варварские времена его истории; меня не видали ни на поле сражения, ни в советах государственных; зная однако, что я не трус и не ленивец, говорю самому себе: «Так было угодно Богу»; и не имея смешной авторской спеси, вхожу в общество наших генералов и наших министров».
Входя в общество этих «генералов и министров», он оставался частным лицом. Вполне вероятно, что императору не хотелось видеть Карамзина на любой государственной должности — его образ мыслей мог оказаться опасным. О неприятных для себя выводах «Записки» и столь же неприятных предсказаниях возможного хода истории Александр старался не думать.
Однако то, во что не хотел верить Александр, случилось: в 1812 году началась война с Наполеоном. Долгая, тяжелая, кровопролитная. Но для Карамзина она стала только причиной еще больше углубиться в труды по написанию многотомной «Истории». Москву он покинул одним из последних — уже подступали французы. С собой много увезти не удалось, так что вся библиотека осталась в его доме. Там она и сгорела во время московского пожара. Когда спустя год Карамзин вернулся, Москву он не узнал: всюду были следы пожара, а жители стали озлобленными, жестокими и дерзкими, прежде в москвичах такового историк не замечал.
Тогда-то и стали еще теснее связи Карамзина с царствующей семьей. Между ним и императрицей завязалась переписка. Императрица звала его в Петербург, даже предлагала поселиться в Павловске. Впрочем, к этому Карамзин был пока не готов: он не мог бросить своей «Истории». К великому счастью, война пощадила Остафьево, где было его имение. Там хранились нужные ему книги и рукописи. В столицу он приехал только в 1816 году. С собой он привез восемь томов своего эпохального труда.
Предваряя первый том своей «Истории», автор поместил в нем обращение к Александру. «С благоговением представляю вашему императорскому величеству, — писал он царю, — плод усердных, двенадцатилетних трудов (шел 1816 год). Не хвалюся ревностию и постоянством: ободренный вами, мог ли я не иметь их? В 1811 году, в счастливейшие, незабвенные минуты жизни моей, читал я вам, Государь, некоторые главы сей истории — об ужасах Батыева нашествия, о подвиге героя — Дмитрия Донского, — в то время, когда густая туча бедствий висела над Европою, угрожая и нашему любезному отечеству. Вы слушали с восхитительным для меня вниманием; сравнивали давно минувшее с настоящим, и не завидовали славным опасностям Дмитрия, ибо предвидели для себя еще славнейшие. Великодушное предчувствие исполнилось: туча грянула над Россиею — но мы спасены, прославлены; враг истреблен, Европа свободна, и глава Александрова сияет в лучезарном венце бессмертия.