Мы с Эдиком определяли, кому где больше понравится, если каждый из нас окажется в роли Робинзона. Прямо перед глазами, милях в семи, темнел плоский, смахивающий на продолговатый мшистый камень остров Коврижка, о котором говорили, что там вообще ничего нет, кроме жуткого количества змей. Я выбрал Коврижку. Эдику хотелось побыть в уединении на полуострове Де Фриз. Губа не дура. Там олени и вообще вся жизнь с птицами и рыбами. У меня не имелось осознанных доводов моего выбора. Работало обыкновенное упрямство: вы все хотите всего, а мне ничего не надо. Спора между нами не возникало, потому что мы каким-то образом вообще довольно быстро разобрались в том, кто есть кто. Он был длинный, я наоборот, и потому, когда нас обоих занесло в драмкружок, он тут же стал Тарапунькой, я Штепселем, и все были довольны, включая публику. Дружили мы давно, соседствуя по улице. Правда, он был из другого двора, и это давало себя знать. К нам во двор он лишь заглядывал и совсем своим так и не стал. Он был полуармянин, я непонятно кто. Его мама не пила, моя - увы. У него были голуби, у меня - нет. Он имел коньки - я, потеряв несколько пар фигурок, отчаялся их иметь. У него и велосипед был откуда же мне взять велосипед? Он хорошо лепил из пластилина фигурки людей и животных, а я только глазел на его искусство.
Получалось, я на вторых ролях. Ничего страшного. Зато я, когда не состою с ним в паре, выхожу вперед. Меня знает весь город как чтеца со сцены, выступающего с одним, но прекрасным произведением - басней Сергея Михалкова "Заяц во хмелю". Я играю роль пажа в спектакле "Золушка". Это вам не фунт изюма. С пластилином - да, здесь он мастак. Во время тихого часа мы сбегаем за территорию пионерлагеря, пробираемся сквозь заросли шиповника в овраг. Там пасется лошадь. Даем ей имя Русалка. Куда смотрят наши глаза? В один прекрасный день у Русалки возникает, свисая до земли, некобылий детородный орган. Я пришел в восторг - это он, Эдька, придумал имя, так ему и надо. Лепит он Русалку, не меняя имени. Русалка так Русалка.
В воскресенье торчим у ворот. Ждем матерей. Его мать приезжает с огромной сумкой провизии, они уходят - зовут меня с собой, я отказываюсь, уходят. Моя матушка задерживается. Небось опять в пивнушке на Суйфунском рынке с подружками молодость провожает.
У меня был секрет. Каждое утро, на заре, до побудки, я выскальзывал из-под одеяла и тихой тенью исчезал с территории лагеря. Это не представляло особого труда. Все спали беспробудно, и в особенности - пионервожатые, о которых нам, их подопечным, хорошо было известно все, что касалось их визгливой ночной жизни. Я спешил на берег залива. Там было место, о котором никто не знал. Я нашел его случайно, однажды поутру сбежав из лагеря просто так, без цели. Я брел по берегу в какой-то обиде на кого-то, тупо смотря под ноги, которые были босы, и потому их обжигало непривычным холодком песка и гальки, еще не прогретых солнцем. То место, куда я забрел, было все еще затенено обступавшими его скалами. Однако свет прибывал, солнце ожидалось с минуты на минуту. Пятак круглой бухточки лежал передо мной как на ладони. От нее исходил ровный шелест. Этот утренний шелест длится миллиарды лет. Это основная нота моря.
Я внезапно очнулся, услышав звук, меня изумивший. Он походил на козье блеяние, и, когда я осознал, что так оно и есть, остановился как вкопанный. Белые козы разрозненным стадом в семь-восемь голов на большой высоте бегали по отвесному откосу легко и невесомо, как солнечные зайчики. Они поспешно выщипывали и пережевывали невидимую на рыжих скалах траву, порой умудряясь биться за неподеленный участок чего-то незримого. Там и сям на очевидно голой стене откоса, сухо шумя, густо высились камышовые заросли, неведомо откуда тихо сочилась чистая вода, пробивая слоистый камень.
Высокая девочка с льняными волосами сидела на скальном карнизе, свесив долгие ноги. Какой козьей тропой она поднималась туда? Я не нашел той тропы, как ни старался. И подняться к тому выступу так и не смог. Каждое мгновение она могла упасть, сердце мое билось в непрерывном страхе. Познакомиться с ней я не сумел по великой робости, сковавшей меня, - единственно, на что меня хватило, так это на ежеутренние возникновения в подножии ее скалы.
Кажется, она стала привыкать ко мне. У нее оказался черный пес, огромный и буйно лохматый. Однажды на заре бухта неожиданно вскипела и загрохотала, и моя козочка соскочила в зеленопенный кипяток и поплыла незнамо куда, а черный ее страж бросился вслед за ней, диким лаем зовя ее на берег, - она долго не хотела выходить из воды, а пес несколько раз выбегал на прибрежные камни, весь облепленный морской травой и крупными золотинами песка, шумно стряхивал с себя прилипшее к нему море, мгновенно худел от потери шерстяного объема и вновь пускался на спасательные работы.
Ее спасать не надо было. Я не заметил, каким образом, на какой возвратной волне, на каком потоке ветра она снова достигла своей скалы, примостившись на карнизе как ни в чем не бывало. Вся мокрая, она словно вытянулась вверх и вниз, и свисающие ноги ее стали еще длинней. Вся ее одежда состояла из белых трусиков, которых не было видно, когда она сидела. Глаза ее посинели, темные соски набухли и дрожали.
Ее безумный заплыв невольно напомнил мне о местной шпане, которую мы, городские, называли седанцами, и сами они называли себя так же. Нам доставалось от их ночных налетов на лагерную территорию, они трепали нас на лесных прогулках и топили в воде залива, незаметно хватая за ноги во время купаний. Неужели она из их шайки? Я не успел узнать этого. Она исчезла. Была - сплыла.
Я понапрасну бегал на заре в мою бухту. Я отыскал наконец лесную дорогу на вершину ее скалы, где рос густой кустарник и самые рослые козы, вставая на задние ноги и путаясь длинной белой бородой в серебристой листве, объедали его. Они не щадили даже золотое дерево, большущий куст цветущего дрока.
Я решил выследить, где они живут, и у меня получилось. Как-то на скалу пришел пастух с хворостиной, голый по пояс загорелый старик, я попробовал заговорить с ним, но так неловко, что он ничего не понял, сказав наобум: "Корова ест девяносто пять видов растительности, а коза - четыреста! И рождается одетой-обутой - с зубами и копытами!" - и погнал свое стадо домой. То была обычная хата, которых много на Седанке. Во дворе за невысоким штакетником хлопотала хозяйка. Чем-то она смахивала на мою матушку. Она часто стирала, склонясь над корытом, а по вечерам кормила коз неподалеку от своей хаты пучками листвы. Они стояли под диким абрикосом, хозяйка срывала с дерева листву, козы наспех перемалывали ее, я подглядывал, всех нас кусали комары, женщина суржиковато поругивалась. Моей белянки не было. Ни ее самой, ни ее черного телохранителя. Все мое сокровенное изумление вместилось в семь-восемь дней, по количеству тех коз. Она разбилась или утонула, не иначе, не иначе.
Я приходил на ту скалу. Застывшее после заката, лоскутное - в белых пятнах - серовато-голубое море напоминало ребристую стиральную доску. Рваные края гигантской простыни полоскались на камнях береговой линии.
Матушка устраивала стирку чуть ли не каждый понедельник, в свой выходной. Приносила в несколько ходок много воды из колонки. Растапливала кухонную печку. Стирка происходила на кухне. Становилось жарко, как в бане. Матушка в ночной рубашке склонялась над цинковой ванной. Ходили ее крутые плечи, политые крупным потом, с остатками летнего загара, - наиболее яростной стирка была зимой. Дверь в холодный коридор стояла нараспашку. Белый густой пар из кухни облачными клубами заполнял коридор и вырывался на улицу. Мыльная вода кипела в матушкиных руках. Белье досуха отжималось и вывешивалось на протянутой во дворе - от сарая к
сараю - пеньковой веревке. Оно затвердевало на морозе, становясь деревянным. Стужа пахла деревянным бельем, лучшего запаха нет.