— К этому времени некоторые из нас вылечатся и примут участие в новом, победоносном походе на Москву, — возбужденно замечал усач.
Но радость тут же сменялась унынием. Усач снова подходил к окну, и его просили спеть жалостливый романс. И он пел и плакал.
Роман выздоравливал. Профессор относился к нему с подчеркнутым вниманием. Чем дальше уходили колчаковцы на восток, тем любезнее становился Ряжский. Прошла у Романа отечность, профессор позволил ему подниматься с койки и гулять. Теперь больной может позвонить в Совдеп и сообщить о своем состоянии. В госпитале есть телефон.
Роман обещал поговорить с Советом. Не мог же он признаться, что нет у него там знакомых, кроме матроса, да и тот, наверно, уже давно позабыл Романа.
Однажды, гуляя по длинному коридору, Роман заметил у колонн подъезда часовых. Это были поставленные Чека люди, которые арестовывали выписывающихся из госпиталя белых офицеров. Как только офицеры переступали порог, на них уже не распространялись никакие международные законы. Их не опекал больше Красный Крест.
С этого дня офицеры принялись растравлять свои раны. Но лекарства и время делали свое. Офицеры вылечивались и уходили под конвоем в Чека. Их провожали долгими печальными взглядами.
Наконец, настала очередь усача. Ему разбинтовали руку, осмотрели и сказали, что завтра кончается срок лечения.
— К сожалению, ничего не могу предпринять, — растерянно пожимая плечами, говорил профессор.
Усач угрюмо молчал весь вечер. Глядел на лепной потолок, в одну точку, о чем-то размышляя. А когда в палате погасили свет, Роман услышал, как усач негромко сказал старику-полковнику:
— Из жизни нужно уходить, как из проданного с торгов дома. И не хочется, а надо. В дом вселяются новые жильцы, — и тяжело вздохнул.
А ночью палату поднял выстрел. Усач покончил с собой.
На освободившееся место положили тоже рослого, черночубого мужчину средних лет. У него были большие карие глаза, пристальным взглядом которых он оценил обстановку. И сразу же сказал откровенно:
— Я — поручик Мансуров из казачьей дивизии Анненкова. Буду лечить простреленную руку и триппер полугодовой давности.
— Вы, вероятно, шутите, поручик, насчет… — с усмешкой начал и вдруг замялся старик в пестром халате. — Нельзя же так.
— Насчет триппера? Нет, не шучу! А руку прострелил сам.
Услышав фамилию Мансурова, Роман вздрогнул. Так вот он какой! Это по его приказу атаманцы перепороли осенью восемнадцатого года все село. И этот гад ведет себя так спокойно и нагло в городе, где установлена советская власть!
Роман решительно поднялся и зашагал к двери.
— Вы куда? — спросил его Мансуров. — Уже доносить? Дайте мне хоть отдохнуть, познакомиться с вами поближе.
— Чека с тобой познакомится, ваше благородие! — сквозь зубы процедил Роман, встретившись взглядом с Мансуровым.
Белая армия отступала. Это было паническое бегство. На сотни верст вытянулись вдоль Сибирской магистрали обозы. Шли и ехали обмороженные, голодные, злые. Бились в тифу уложенные на санях штабелями и прикрученные веревками. А вокруг бушевали метели, звенели морозы, горели сторожевые партизанские костры.
Армия таяла. Солдаты гибли в стычках с красноармейцами, умирали от ран и болезней, разбегались кто куда. Они не были способны упорно сопротивляться. Это показали еще бои на подступах к Новониколаевску. Сдав Омск, генерал Войцеховский хотел остановить красные войска на рубеже Оби. На заседании военного совета он сказал:
— Я не мыслю себе потери Новониколаевска. С ним мы потеряем все.
Тогда поднялся командир корпуса Сибирской армии Гривин, боевой пятидесятилетний генерал, закончивший германскую в чине полковника. Гривина знали в армии, как способного, дальновидного военачальника.
— Нас разобьют, — возразил он убежденно. — Вот почему я отдал приказ отступать к Иркутску.
— Вы отмените свой приказ, Петр Петрович, — сдерживая ярость, проговорил Войцеховский.
— Это было бы неблагоразумно.
— Вы передадите корпус другому.