Тогда поднял я на нее затуманенные глаза и, стиснув зубы, сказал: «Ты для них все равно что пресвятая Мария, я же только сам себе указ, и, если сам себе не могу приказывать, тогда я не мужчина и зря живу на этой земле». И собрался я сдуру отрезать себе палец и выбросить его в окно. Вынул садовый нож и, только почувствовав его холодное лезвие, подумал, что хочу это сделать, потому что не умею себе приказать. Я спрятал нож в карман, лег в постель, закрыл глаза и приказал себе: «Спи, дубовая твоя голова» — и через несколько минут заснул и проснулся другим человеком. Я победил, я смотрел на Иона ясными глазами, и он смотрел на меня, и он понял, что теперь уже не о чем тревожиться.
Я больше не резал ложки, целыми днями я спал, будто после тяжкой работы. Так крепко я спал, что на вторую ночь и не почувствовал легавых, услышал только, как разбилось окно и увидел, как спрыгивает пара сапог; я засунул руку под подушку, в глаза мне ударил яркий свет фонаря, и я понял, что все кончено. Тут они прикладами разбили двери, и в комнату ворвался сам Костенски Гёза и шесть полицейских, а на улице стояли человек десять — двенадцать жандармов с султанами на шапках.
Когда меня связывали, каждый ударил прикладом по моей спине, и я подумал, что они хотят убить меня на месте. Но они увезли меня в город, с этой самой ночи началось избиение. Им нужно было еврейское золото, которое я тогда прятал, оружие и многое другое. Уж ты прости, Месешан, но ты рядом с Костенски Гёзой — дитя. Как он бил! Он сидел на столе, вместо потерянного глаза у него было вставлено черное стекло. И бил только левой рукой. Он и его люди, всего пять или шесть человек — а казалось, тебя драли когтями дикие звери.
Тогда-то и случилась эта странная история. После всех этих побоев я спрашивал себя, зачем мне жить дальше, я понял, что меня убьют, но я не знал, где спрятано все золото. То, что знал, я сказал. И я думал, значит, зачем мне дальше жить, потому что ведь они опять будут меня бить, это они умели. Они засовывали мне осколки стекла под ногти, совали мои ноги в кипяток и смеялись, а я вначале чувствовал себя как ребенок, и мне хотелось плакать не только от боли, но от жалости к себе. Да, как я уже сказал, мне было себя жалко. Жалость к себе усиливала боль от ударов, и мне было жаль своего тела. Арапник бил меня не только по телу, но и по душе. Так я мучил себя больше, чем они меня мучили, а потом мне пришла в голову одна мысль и одно желание.
Карлик на мгновение замолчал; он больше не глядел на них, он смотрел в пустоту, как будто вокруг никого не было. Таким его еще никогда не видели. Он говорил, вспоминал, как бы раскрывая свою душу. А большинство тех, кто сидел за столом, даже и не подозревали, что существуют подобного рода вещи. Поэтому многие пришли в замешательство, как-то сжались, сдвинулись, сблизив узкие лбы и нахмурив брови от тщетного усилия — понять.
Карлик продолжал:
— И вот как раз когда я был в таком состоянии, пожалел я горько, что не сошелся с Ануцей. Ну и что ж, что она жена моего брата? Сколько нам жить на земле и что нас ожидает? Я вот справился с собой и гордился тем, что умею себе приказывать, что сам себе хозяин. Но ведь надо мной столько хозяев, которые могут меня убить! Зачем же мне самому себя обуздывать и мучить, когда столько людей могут меня мучить?
Они били меня, а я мечтал о белом теле, которое видел и которое дорисовывало мне мое воображение: круглое и теплое колено, сильные белые икры. Я страдал, но вместе с тем я укрепился духом, и, когда меня, окровавленного, бросили на солому, я смотрел в пустоту и думал о ней и жалел, что не спал с ней, кем бы она мне ни приходилась. Вот чего мне больше всего в жизни было жаль. Что обуздал я себя и не переспал с женой своего брата. И это меня укрепило, и через несколько дней у меня уже хватило сил бежать. Иона насмерть забили люди Гёзы, и я пошел к Ануце, но не нашел ее. Я и сейчас об этом жалею.
Карлик умолк, молчали и все вокруг. Была бы это забавная история про какую-нибудь разбитную бабенку — тогда другое дело. Пауль Дунка смотрел на Карлика и думал, что в его облике и облике его «рыцарей» есть что-то глуповатое и ненастоящее. Всем им еще была неведома гордыня — а ведь она-то и есть самая большая страсть; ими владели другие страсти, из которых ничего не построишь, потому что это преходящие страсти.
Карлик нарушил молчание. Он встал, опрокинул рюмку цуйки и сказал:
— Всем одеваться, мы идем с господином комиссаром, он нам кое-что приготовил.
Все поднялись, выпили по рюмке, надели свои толстые кожухи и кожаные пальто. Они даже не спросили, куда идти, они молча вышли, на ходу застегивая пуговицы, в комнатах и коридорах эхом отдавались их шаги.