Глава III
На улице Карлик отвел Пауля Дунку в сторону. «Послушай, доктор, — сказал он, — не твое это дело. Ступай-ка ты лучше домой».
От тихого, почти интимного голоса на Пауля Дунку повеяло чем-то особенно близким. Странное дело, от Карлика не пахло спиртным, как можно было ожидать, а чем-то по-стариковски затхлым, хотя ему было всего лет сорок пять, самое большее — пятьдесят. Так пахло от отца Пауля, старого Дунки, в последние годы его жизни, и этот острый запах пугал Дунку. Как раз в то время старик разочаровался в сыне. Перед отцом он был всегда беззащитен, перед ним было бесполезно притворяться тем, кем ему хотелось бы быть. Вот и теперь Карлик говорит, что это «не для него», и отсылает его домой, как ребенка. Когда-то товарищи тоже не принимали его в свой круг. И, как тогда, он почувствовал себя одиноким, отверженным. А бывало, он так жаждал общества веселых и беззаботных мальчишек, здоровых парней, которые жили просто, без всяких сложностей; но они, неизвестно почему, отвергали его и уходили, оставляя его где-то позади.
Поэтому он сказал Карлику: «Нет. Куда вы, туда и я. Мы ведь вместе. Почему же мне не остаться с вами?» Именно теперь, когда это было рискованно и означало, что он окончательно порывает со своим прошлым, он не бросит остальных.
«Хорошо, как знаешь», — сказал Карлик и поспешил стать во главе молчаливо шагавших гуськом людей. Они шли по мокрым и пустынным улицам, готовые на опасное и тайное дело, и инстинктивно, может быть, чтобы не разговаривать, как солдаты, смотрели друг другу в затылок.
На горы спустился осенний туман, и часы на высокой уродливой колокольне католической церкви светились белесоватым светом; каждые четверть часа над городом плыл приглушенный и смутный звон. И даже несколько выстрелов — они бывали еженощно — прозвучали приглушенно и почти мягко в этой сырости. Пауль Дунка чувствовал себя хорошо, новые друзья были ему защитой. С ними он не боялся идти по пустым улицам города. Если бы не они, он, как и все, скрылся бы в доме сразу же после наступления темноты и не решился бы выйти до утра, пока совсем не рассветет. И в теплом одиночестве дома со страхом, словно буржуа, слушал бы все эти шумы взбаламученного города.
Вскоре большие дома со створчатыми воротами, ведущими в уединенные внутренние дворы, где окаменели усталые хризантемы, сменились почти крестьянскими домиками окраинных улиц, и, когда они проходили, охрипшие от лая собаки бились головами об изгороди. Пахло, как в деревне: навозом, домашним скотом, соломой. В одном месте они пересекли железную дорогу и пошли по узкой грязной тропинке через пашню, перепрыгнули через забор, добрались до нескошенной травы и наконец вошли во двор; пограничная река была совсем рядом, ее было ясно слышно. Из-за амбаров, освещенных фонарями, появились темные силуэты.
— Вечер добрый, — сказал Карлик, и силуэты, приблизившись, пробормотали в ответ что-то уважительное.
Потом один из новых стражей таинственного дома на самой границе, принадлежавшего Карлику, сказал довольно громко, так, чтобы все услышали:
— Я сейчас поглядел, как они. От страха уснули.
— Теперь у них будет время отдохнуть. Теперь им только и дела — отдыхать, — ответил Карлик и прошел вперед.
Они вошли в сени, навстречу им с лавки поднялись еще двое мужчин, направив на них яркий свет фонарей. Отодвинули засов на тяжелых дубовых дверях, и все вместе вошли в большую комнату. Кто-то прибавил фитиль лампы, и тут двое, лежавшие на полу, попытались встать, забыв на секунду, что крепко связаны. Они снова упали, но головы их остались поднятыми, как у младенцев, когда их купают.
Все расселись вдоль стен, кроме Карлика и Месешана, которые остались стоять посреди комнаты. Пауль Дунка видел высокую тень Карлика — она покрывала всю комнату, — и сердце у него странно сжалось — как давным-давно в детстве, когда отец вечером, перед сном, заходил в детскую, чтобы потихоньку поглядеть на них; он оглядывал их по очереди, а они вставали в своих ночных рубашонках и ждали. Может, старый Дунка, великий полемист, постоянно спрашивал себя, чего стоят его дети и что после него останется, и Паулю хотелось быть избранным и обожаемым — вот почему, наверное, под суровым взглядом отца у него болезненно сжималось сердце. Но отец все молчал, только глядел на них и, произнеся с мягким безразличием «доброй ночи», выходил, тихонько прикрыв за собой дверь, и шаги его постепенно смолкали, заглушенные ковром соседней комнаты.