— Баронесса никуда не поедет. Она остается — она мне нужна.
— Кажется, мы не так договаривались, — сказал Карлик серьезно, даже сурово.
— Прошу, пойми меня, иначе я не могу. И она, но особенно я, мы так хотим.
Карлик смотрел на него задумчиво, потом поднялся и сделал по комнате несколько шагов. Когда он остановился перед Дункой, тому стало страшно. Маленькие темные глазки Карлика сумрачно буравили его, казалось проникая в самую глубину, пугая его, как никогда прежде; они будто читали его сокровенные, даже ему самому неведомые мысли, которые он словно открывал для себя лишь в этот миг. Он понял: «Отныне будет так», и это подавило его, он понял, что спасения нет, что он избрал свою судьбу и от последствий ее не уйдет никогда, никогда.
— Хорошо, — сказал Карлик. — Я оставлю ее тебе, если уж она так приглянулась. — И он протянул ему руку, как бы скрепляя договор.
Пауль Дунка, опустив голову, тоже протянул ему свою мягкую руку.
С тех пор отношения между ними изменились или, вернее, прояснились. Сперва можно было верить — по крайней мере Пауль Дунка верил, — что отношения эти, пожалуй, слишком близкие для адвоката и клиента, самого выгодного и важного, хотя до некоторой степени и скомпрометированного. Потом их отношения переросли в сообщничество — ведь и Дунка стал одним из людей Карлика, выполняющим поручения, занимающимся почти исключительно его делами. Изменились его отношения и с другими людьми — со старинными друзьями и знакомыми, — с ними он стал бесцеремонным. Он и одевался теперь, как люди сомнительного ремесла, — в сапоги, кожаное пальто, словно бы надел форму. Прежняя его застенчивость обернулась насмешливой агрессивностью.
Дунка не скрывал свою связь с Херминой. Страсть поглотила его, и спасения от нее не было. Он кинулся в нее с ожесточением. В этом не было радости и очень редко являлось счастье — одни лишь постоянные трудности, борьба за обладание. Казалось, он отдался ей до конца, а Хермину не покидала ироническая отстраненность. Она была нужна Паулю Дунке, он испытывал в ней жгучую необходимость — быть может, он пытался разрешить свои жизненные трудности, уйдя в эту плотскую страсть; так бывает в кризисные периоды: человек пытается сосредоточить на этом всю жизнь, все проблемы, забыться, но тщетно, ибо подобного рода отношения, какими бы напряженными они ни были, не могут заслонить собой весь мир. Однако страсть его разрасталась беспредельно, ничем не скованная, не заторможенная. Она носила отпечаток своего времени, времени великой смуты.
Через неделю он отправил Ливию, несмотря на жаркие мольбы и слезы, к ее родителям в Клуж. Ливия вела себя нерешительно. Она его возненавидела и в то же время желала, сходила с ума от ревности и унижения и не хотела его потерять. Она апеллировала к старой госпоже Дунке, отказывалась уезжать, но в конце концов уехала, однако вернулась через несколько дней со своим отцом, важным стариком Эпаминондой Дорошом.
Встреча между тестем и зятем состоялась в один из прекрасных майских дней; после короткого проливного дождя выглянуло сияющее солнце. В большом дворе Дунки цвела сирень, и ее резкий горьковатый аромат был разлит повсюду. На темно-зеленых листьях еще сверкали капли. Пауль Дунка лениво развалился в шезлонге. Старик Дорош сидел перед ним в плетеном кресле, прямой и торжественный. За ним стояла Ливия, глаза ее распухли от слез. Дорош был глубоко задет болью и отчаянием дочери, унижен тем, что вынужден просить человека, которого не сумел полюбить, а теперь и не уважал. Оба эти чувства растворялись в сдержанном гневе. Его большой выпуклый лоб, который, казалось, скрывал высокие мысли, был сморщен, волосы более обычного напоминали львиную гриву, унижение делало его величественным; он стал похож на великих борцов за национальную независимость, бесстрашных «львов», героев сражений конца прошлого века. Он выглядел не как убитый горем отец, а как хранитель оказавшегося в опасности богатства.
— Прошу тебя, — говорил он, — подумай о своем поведении. Я приехал не только к человеку, взявшему на себя обязательство быть мужем моей дочери. Ради этого я бы с места не сдвинулся. Но ведь ты — я ни на секунду об этом не забываю, — ты сын моего старого друга, сын своего отца. Подумай об этом!
Пауль Дунка не изменил своей удобной позы, не почувствовал себя пристыженным — его скорее забавляла серьезность старика. Он холодно посмотрел на него, потом поднял взгляд на Ливию и сказал:
— Ничего не могу поделать. Она дура и наводит на меня тоску.
Дорош слушал его с удивлением. Он не понимал, как можно сказать такое о женщине, не понимал, что́ стоит за такими словами, даже если бы это было правдой.