Выбрать главу

Эти страницы взволновали его. Не потому, что он ненавидел абсолютного монарха Франции тех времен или ощутил освобождение, подобно людям с Гревской площади. То, что Капет с достоинством принял смерть, скорее пробуждало к нему симпатию. Григоре взволновало это публичное убийство. Величественное и возбуждающее, оно вызвало в мальчике странную радость. Солдаты, барабаны, фанфары, величественные жесты, завершившиеся смертью, — и все так торжественно! Это было то великое действо, в котором и он мечтал принять участие. Обыкновенная смерть, даже его собственная, показалась бы ему слишком будничной и скучной по сравнению с той, о которой он читал. Окончив страницу, он с необычной жадностью перечитывал ее, пока его не пробирала дрожь.

Но сегодня ему не дали почитать вволю. Его бабушка, госпожа Дунка, вошла в комнату, шурша длинным шелковым платьем, уселась рядом с ним на диван и сказала:

— А я и не знала, что ты пришел, Григоре. Ты давно пришел?

Григоре понимал, что она опять хочет рассказывать ему о прошлом — это нередко бывало в последнее время, с тех пор как между ними установилась странная дружба. Старуха любила делиться с ним какими-то отрывками воспоминаний, а он оказывался терпеливым слушателем, хотя и пассивным — ему надо было всего лишь присутствовать, чтобы она не чувствовала неловкости от того, что думает вслух. Григоре это знал и не расспрашивал, никогда не прерывал ее, предоставляя иной раз ее мыслям сбиваться. И тогда ее усталые, медленные речи звучали в его ушах, как неясная музыка, отнюдь не приятная; напротив, она позволяла ему предаваться своим мечтам, которые иногда имели связь и с тем, что он слышал, хоть он едва понимал, о чем идет речь.

В былые годы рассказы бабушки нравились ему больше любой сказки. Часто место действия в рассказе было для него важнее событий: например, большой сад, который он видел лишь однажды в детстве, — там выросли его мать, бабушка и прабабушка. Воскрешенный воспоминаниями этой старухи, а не его собственными, сад приобретал ностальгическую красоту и казался ему гораздо большим, чем был на самом деле; он превращался в особое место, которое преображало вещи и события, воссоздавая атмосферу давно минувших дней. Сад являлся ему поэтому не в дождь, не в грозу, а всегда летом, в печальное время — перед закатом. Предметы, сохранившиеся в его памяти от единственной поездки туда, меняли свои очертания в свете угасающего дня.

Сад поднимался по косогору и наверху заканчивался плато, окаймленным купами дубов, и эта высота придавала ему необъяснимую прелесть. Волшебство этого места зачаровывало Григоре — ему еще больше, чем бабушке, казалось, будто там может произойти самое невероятное событие. Тогдашние псы — Тамбор, Урфи и Гиделу — тоже были необыкновенными: гораздо больше обычных псов. И люди, давно умершие, о которых она рассказывала, были не такие, как нынешние, и их дела всегда казались невероятными и потому были памятны. А если это бывали злые люди, то зло, совершенное ими в давние времена, тоже приобретало теперь меланхолическую окраску.

— Я спрашиваю себя, — сказала старуха без всяких предисловий, — почему именно из рода Хызылэ пришло это великое несчастье? Но если хорошенько подумать, не станешь особо удивляться. Карлика, сына Хызылэ, я знаю с юности. Его отца все боялись, потому что он был не такой, как другие. Другие тоже пили и дрались, в особенности смолоду, но Хызылэ остался таким до глубокой старости. Прожил он долго, умер-то совсем недавно, перед самой войной. Семья его бросила — и неудивительно: как он мучил всех, пока была сила! И вот его выгнали из дома, и он стал жить в глинобитной лачуге, одиноко стоявшей на косогоре; место это звалось Глины, и там ничего не росло, кроме колючего кустарника.

Это мне рассказала одна крестьянка, которую я как-то встретила. Никто не знал, чем он кормился, быть может, воровал по ночам у людей на огородах, потому что мало кто ему подавал и меньше всего его жалели свои, ведь когда он был молод, то со всеми ссорился и всех обижал, а уж своих колотил нещадно. Возвращался пьяный, избивал жену до полусмерти веревками, потом принимался за детей и, отлупив двоих или троих (всего их было, кажется, шестеро), ложился спать, да не на кровать, а на голый земляной пол. И мычит, бывало, пока не заснет. Утром вставал и бродил по деревне — волосы из-под шапки выбьются, на глаза падают. Точно бешеная собака, и люди его обходили стороной: с ним свяжешься, того и гляди, на несколько лет в тюрьму засадят. Когда он не пил, то был угрюм и сам людей сторонился, поэтому плотогоны не брали его с собой, и был он гол как сокол — один из самых последних бедняков в тех краях; никто не хотел иметь с ним дела, даже в поле, во время засухи, когда люди старались работать сообща.