По приезде в Сохачев меня сдали на гауптвахту, в солдатское помещение, где был необыкновенный смрад от тютюну. Сюда потом пришли ко мне офицеры, велели меня обыскать — нет ли у меня при себе ножа, а после самыми мерзкими словами меня обругали, когда же выходили, то положительно каждый на меня плюнул. Обиды эти довели меня до такого раздражения, что я всю ночь оплакивал свое бедственное положение, будучи всюду обесчещен и осмеян немцами; а между тем ни один из них не спросил — ел ли я что-нибудь, так что если бы обыватели не позаботились накормить и напоить меня, то я должен был бы с голоду умереть, ибо денег при себе не имел: они были у меня отобраны, когда я выехал из Познани. Эта ночь в Сохачеве показалась мне годом. Во-первых, мне было холодно, а во-вторых, я был очень голоден, так как целые два дня ничего не ел и хотя просил есть, но немцы только отвечали, что morgen frueh будешь essen, господин поляк (Morgen frueh essen — немецкая поговорка — совсем не дадим есть). Когда дал Бог дождаться дня, пришла за мной повозка без соломы, с одними голыми досками, не взирая на то, что стоял крепкий мороз. Отправили меня в Блонь. Дорогой я так озяб, что зуб на зуб не попадал и ног под собою не чуял, и когда мы приехали в Блонь, то от сильной стужи я не мог сам стоять на ногах и солдаты должны были отнести меня в избу. Немедленно пришел ко мне комендант и, увидев меня, дрожащего от холода, тотчас приказал отыскать теплое помещение и отнести меня туда. Хотя он и говорил со мною, но я совсем не мог ему отвечать от страшного дрожанья. Тогда этот честный и гуманный комендант сейчас же приказал принести для меня от себя горелки, дал мне выпить бокал, чтобы разогреться, и сам оставался при мне, пока я разогрелся, а потом со мною очень учтиво разговаривал. Я, видя большую учтивость его, стал рассказывать ему о своем мучительном путешествии от самой Познани и о всех своих оскорблениях, которые я вынужден был переносить от прусских офицеров, чему он очень дивился, но при этом и сам мне сказал, что немцы так сильно не терпят поляков, как соль — глаза; сознался, что он сам поляк и что сам немало ненависти от немцев испытал на себе, так что даже едва не решился во время войны перейти на сторону поляков, но не имел возможности, так как находился тогда в глубине Пруссии. Тем не менее, он настолько был честен, что сильно плакал при мне над несчастной польской участью, сожалея великое наше падение. Желая, чтобы я отдохнул от мучительного путешествия, комендант удержал меня у себя до следующего дня, приказал принести мне обед и ужин и сам пришел ко мне со своими офицерами, утешая меня в моей столь великой печали: что везли меня из одних неприятельских рук в другие. Офицеры же, пришедшие с ним, стали надо мной издеваться и, хотя комендант просил их прекратить надо мной насмешки, но это не помогло, так что он, рассердившись на них, приказал им меня оставить, а сам еще довольно долго пробыл со мною. На утро он велел заехать за мною повозки и отослал меня с конвоем и одним офицером в Варшаву. В Варшаву мы прибыли к 12 часам. Офицер наперед отвез меня к генералу Буксгевдену, который был комендантом Варшавы. Буксгевден спросил меня: зачем я ездил в Пруссию? Я ему ответил, что ездил к своим родным. На это он сказал, что я затем ездил, чтобы произвести в Пруссии революцию. Затем он приказал дежурному майору отвести меня под стражу. Просидел я полтора дня под арестом во дворце кн. Яблоновского, внизу. Когда дошел слух до магистрата, что я нахожусь под арестом, то городской совет старался всеми силами освободить меня возможно скорее. К тому же я имел друзей, которые особенно заботились об этом. То были конюший Кицкий, ген. Салдерн, воеводша Зильберг, секретарь г. Цернер. Они немедленно пошли просить ген. Суворова выпустить меня. Суворов приказал взять меня в канцелярию для допроса. По снятии допроса, я был позван к ген. Буксгевдену. Здесь я застал гг. Луканиевича, Рафаловича, Рухлина и ген. Салдерна, кои просили ген. Буксгевдена уволить меня из-под ареста. По просьбе этих знатных мужей я был сейчас же уволен, но под условием: не заседать более в магистрате, а заниматься своим ремеслом. Хотя это наказание на вид было незначительно, но для меня оно было чересчур позорно, ибо меня, как какого-нибудь плута, отдалили от управления, несмотря на то что я не был ничем опорочен, но лишь встал на защиту своей родины, а если это считать пороком, то надо было бы карать всех патриотов… Но что же было делать? Надо было покориться.
Поблагодарив за сделанное мне благодеяние, я пошел домой. На этом окончились мои огорчения месячного прусского плена. Аминь.