Я заглянул в карманы шаулиса, потому что при виде шоколада у меня аж как-то странно сделалось во рту и в желудке. Честно говоря, я охотно бы сожрал сам эти полплитки. Но так нельзя, верно? Если с тобой в компании девушка, надо о ней заботиться в первую очередь, надо ее утешать, охранять, ее надо кормить. Это ведь ясно. Понимаете? Ведь это так... так...
По-человечески.
Разве нет?
У шаулиса шоколада не было.
Зато в кармане мундира лежало сложенное вчетверо письмо. Конверт тоже был там же, без марки, но с адресом, а как же. В Польшу. В Краков. Кому-то по имени Марыля Войнаровская.
Я мельком заглянул в письмо. Потому что шаулис был мертв, а письмо-то не отослал. Я на секундочку заглянул в него.
«Ты мне снилась, — так писал шаулис. — Это был очень короткий сон. Сон, в котором я стою рядом с тобой и касаюсь твоей руки, а твоя рука такая теплая, Марыля, такая мягкая и теплая, и тогда, в своем сне, я подумал, что люблю тебя, Марыля, потому что я ведь тебя люблю...»
Дальше я читать не стал. Как-то не чувствовал потребности узнать продолжение, которого, впрочем, было совсем немного — только до конца листка, до подписи: «Витек». «Witek», не «Vitautas».
Я вложил листок в конверт и спрятал в карман. Подумал, что, может, вышлю письмо, вышлю его Марыле Войнаровской в Краков. Наберу злотовку на марку и вышлю. Как знать, а вдруг дойдет до Марыли Войнаровской? Как знать? Может, дойдет? Хотя вроде бы множество писем пропадает на границе во время контроля почтовых вагонов.
Индюк, сидя меж кабелей, словно баклан в гнезде, возился с уоки-токи, из которой вырывался свист, потрескивание и обрывки разговоров.
— Кончай ты с этим, — сказал я, начиная злиться.
— Тише, — сказал Индюк, прижимая к ушам наушники. — Не мешай. Я ловлю частоту.
— А на кой хрен ты ловишь частоту, — не выдержал я. — Лучше поймай себя за задницу, если тебе обязательно надо что-то ловить, кретин. Пищишь, мать твою, и пищишь, еще услышит кто-нибудь и кинет к нам гранату.
Индюк не отвечал, копаясь в кабелях коллектора. Над воронкой посвистывали пули.
Анализа продолжала плакать. Я присел рядом с ней и обнял. Так ведь надо, верно? Такая крохотная и беззащитная, в такой паршивой воронке, в сраном парке имени короля Собеского, в котором идет сраная война.
— Ярек, — потянула носом Анализа.
— Что?
— У меня нет трусиков.
— Что?
— Трусиков у меня нет. Отец прибьет, если я вернусь без трусиков.
М-да, не исключено. Инженер Будишевски славился железной рукой и железной моральностью. У него на этом пунктике был обычный закидон — кажется, я уже говорил. Глазами души я увидел Анализу на кресле-самолете у доктора Здуна, которому предстояло выдать ей справку о невинности. Доктор Здун, с некоторых пор уже не зарабатывавший на том, на чем делал это раньше, возмещал недобор за счет свидетельств, ибо без такого свидетельства возникали сложности с Церковью из-за венчания, а ежели к тому же девочка была еще и несовершеннолетней, то она могла запросто угодить в исправительное заведение в Ваплеве. Левое свидетельство, насколько мне известно, стоило шесть тысяч злотых. Состояние!
— Аня?
— А?
— С тобой что-нибудь сделали?.. Ну, понимаешь... Прости, что спрашиваю, конечно, не мое это дело, но...
— Нет... ничего не сделали. Стянули трусики и... щупали меня. Ничего больше. Они дрейфили, Ярек... Щупали меня и все время оглядывались и не выпускали автоматов...
— Тише, Аня, тише...
— От них несло страхом, потом, дымом, несло тем, чем воняет здесь внизу, тем, что остается после взрыва... И тем, чем воняют мундиры, знаешь, чем-то таким, от чего слезятся глаза. Я этого не забуду... это будет мне сниться по ночам...
— Тише, Аня.
— Но они ничего мне не сделали, — шепнула она. — Нет. Один хотел... Весь дрожал... Ударил меня. Прямо по лицу меня ударил. Но они бросили меня и убежали... Ярек... Это уже не люди... Уже не люди...
— Это люди, Аня, — сказал я убежденно, дотронувшись до письма, шелестящего в кармане.
— Ярек?
— Что?
— Ксендзу сказать? О том, что они со мной делали?
Девочка действительно была какая-то несовременная.
Евангелистско-неофитское влияние инженера Будишевского совершенно убило в ней инстинкт самосохранения.
— Нет, Аня, ксендзу не говори ничего.
— Даже на исповеди?
— Даже. Анализа, ты что, спала на уроках религии, или как? Исповедоваться надо в грехах. Если что-то украла или произнесла имя Его всуе. Если не чтила отца своего. Но нигде не сказано, что надо исповедоваться, если у тебя кто-то силой стянул трусики.
— Э-э, — неуверенно протянула Анализа. — А грех нечистости? Что ты в этом понимаешь? Ксендз говорит, что ты и твой отец — глухие и слепые атеисты... Или как-то так... Что ты не... Как же он это говорит-то? Ага, что ты не по образу и подобию. Нет, надо исповедаться... А отец меня прибьет...
Анализа опустила голову и принялась всхлипывать. Что делать, выхода не было. Я поборол в себе праведный гнев на ксендза Кочубу. Мужчина, который сидит рядом с женщиной в воронке от бомбы, обязан взять ее под крыло. Успокоить. Дать ощущение безопасности, верно? Я прав или не прав?
— Анализа, — сказал я сурово. — Ксендз Кочуба порет чушь. Сейчас я тебе докажу, что разбираюсь в катехизисе и в Библии. Ибо сказано... в послании святого Амвросия эфесянам...
Анализа перестала плакать и глядела на меня, широко раскрыв рот. Выхода не было. Я продолжал «цитировать» Амвросия.
— Ибо сказано... — тянул я, придав физиономии мудрое выражение. — Что пришли кадусеи...
— Наверное, саддукеи?
— Не мешай. Пришли, говорю, саддукеи и эти, ну как их там... мытники... Нет, мытари, к Амвросию и поведали: «Воистину, святой муж, свершила ли грех еврейка, у коей римские легионеры силой стянули трусики?» И тогда Амвросий начертал на песке нолик... э... кружок и крестик...
— Что начертал?
— Не прерывай. И сказал: «Что вы видите?» «Вообще -то видим мы кружок и крестик», — ответствовали мытари. «Так вот, истинно говорю вам, — сказал Амвросий, — вот вам доказательство, что не свершила греха сия девица, и лучше идите-ка вы по домам вашим, дабы судимы не были, идите. Идите, говорю, ибо истинно говорю вам: сейчас возьму я камень и оным камнем в вас кину». И ушли саддукеи и мытари в великом смущении, ибо ошиблись они, очернив оную деву». Ты поняла, Анка?
Анализа перестала реветь и прижалась ко мне. «Благодарю тебя, святой Амвросий», — подумал я.
— А теперь, — я встал, расстегнул брюки и выбрался из них, — сбрасывай свою драную юбку и надевай мои Lее [84]. Хрен твой фатер [85]знает, в чем ты выходила из дома. Ну, давай.
Я отвернулся.
— А об этом, — добавил я, — забудь. Ничего такого не было, понятно? Это был сон, Анализа. Все это сон, скверный сон, и этот парк, и эта война, и эта вонь, и этот дым. И эти трупы. Ты понимаешь, Анализа?
Анализа не ответила, прижалась ко мне сильнее. Индюк какую-то минуту глядел на нас со странным видом, потом вернулся к кабелям и соединениям. Он отрегулировал уоки-токи так, что стал слышен оживленный диалог, прерываемый пуканьями оуег’а, звучащими так, будто собеседники, оканчивая каждую реплику, приставляли микрофон кое-куда и пускали ветры.
Преодолевая отвращение, я стянул с шаулиса сравнительно мало окровавленные брюки и надел их. Они сваливались с меня, поэтому я присел и принялся регулировать холщовый пояс. Индюк оставил в покое уоки-токи, извлек из бездонных карманов куртки маленький радиоприемничек и странного вида устройство. Включил приемничек — послышалась церковная музыка. Значит, это была какая-то польская радиостанция. Я не протестовал. Музыка была негромкая, а из ближайшей окрестности некоторое время уже не было слышно выстрелов и криков.
Анализа, опустившись на колени, протирала платочком лицо и руки. Индюк подсоединил странное устройство к торчащим из земли проводам, положил рядом уоки-токи и наушники от моего плеера и снова принялся шаманить с приемничком — слышались потрескивание и визги, обрывки мелодий и разряды.