Они смогли теперь занять положение в обществе: принимать у себя и быть принятыми. Круг их общения был весьма велик и очень разнообразен. Все оказались не прочь познакомиться с молодыми женщинами, про которых говорили, что они такие хорошенькие и такие интересные. Золотая молодежь завидовала их мужьям, из нее выстроилась целая шеренга поклонников. Хватало и прекрасных воздыхателей. Анаис и Клара долгие месяцы жили необыкновенными романтическими грезами, считали себя влюбленными то в одного, то в другого, делали друг другу признания, хохотали как безумные, наслаждались сладчайшей грустью и ослепляли всех красотой и страстностью.
Они научились также ценить стариков, которых в их семействе было предостаточно. В долгие зимние вечера они слышали, как подкатывают к самому крыльцу двухколесные экипажи, как барабанит дождь по их кожаному верху. Затем вводили старенькую тетушку в мармонтине или одряхлевшего красавца, который оказывался их дядюшкой. Вместе с ними Анаис и Клара ворошили воспоминания о минувшей погоне за счастьем. Знакомство с жизнью происходило не так, как с кем-то, кто шлет вам письма издалека: жизнь сама приходила посидеть у очага, возле Анаис и Клары, сняв платок или расстегнув жилет.
На жизнь других людей, со всеми ее превратностями, бедами и неудачами, смотреть со стороны чрезвычайно приятно. Речь, как всегда, заходила о ненависти высокой пробы, о пышным цветом расцветающей злобности, об эгоизме, о честолюбии тем более необузданном, что на сотни километров в округе его не на что было направить. (Уж я — то знаю, о чем говорю!) Речь заходила о тщеславии, о гордыне, о нужде (которая, как я заметил, отдаляет людей и делает их неприметными), о жадности (конечно же, здесь у нас очень широко распространены ненаказуемые пороки). Речь заходила и о страстях, которые не дожидались появления Анаис и Клары, чтобы разгореться, а давным-давно пылали в сердцах у всех. Молодые женщины пришли таким образом к столь широкому и ясному — к дерзкому — взгляду на человеческий удел, что во всем стали различать комичные стороны. Их здоровущим бугаям-мужьям удалось пробудить в них чувственность, всегда, впрочем, ими же и удовлетворяемую, которая и дала сестрам блаженную неспешность мысли, весьма удобный эгоизм и полное доверие к своему телу в том, что касается счастья. Весь наш маленький театр нашел в Анаис и Кларе актеров, готовых разыграть знакомые сцены: все было назиданием, зрелищем, пьеской, иллюстрирующей поговорку; было общей игрой без какого-либо деления на сцену и зал. Каждая из них родила еще по ребенку: Анаис — девочку, Клара — второго мальчика. Их свекры и свекрови умерли в свой срок естественной смертью. Всюду, под сводом небес, наблюдался только естественный ход вещей.
Я убежден, что в то время люди их считали за своих.
Однажды утром Кост подсек крупную щуку и, пока возился с ней, всадил себе в палец большой крючок. Мадемуазель Гортензия, сидевшая в тростнике, поднялась, как сторожевой пес у своей конуры.
— Вы думаете?.. — сказал Кост.
Крючок проколол всю подушечку большого пальца, острие вышло чуть ниже ее.
— Не пойдем в ваш домик, — предложила мадемуазель Гортензия, — пойдемте-ка на Мельницу.
Чтобы вынуть крючок, доктору пришлось сделать скальпелем глубокий надрез. После перевязки Кост вернулся в охотничий домик.
Был вечер.
— Я вас не оставлю, — заявила мадемуазель Гортензия. — Пусть говорят, что хотя бы один мужчина видел меня в ночной рубашке.
Она не испытывала ни стеснения, ни стыда и расположилась в кресле у открытого окна.
Я думаю об этом бдении мадемуазель Гортензии всякий раз, когда летней ночью выхожу на прогулку. Стрекотание медведок напоминает потрескивание масла на сковороде.
Шорох спелых колосьев держит собак настороже. Угольщики на холмах играют на корнет-а-пистоне возле своих походных костров. Тишина захватывает все новые пространства: слышно, как плещет вода в фонтанах. Стоит удушающая жара.
— Мне холодно, — говорит Кост.
— Нужно бы достать лекарство, — говорит доктор. — Вот если бы у меня был троакар…
У Коста обнажились зубы.
— Это «столбнячный смех», — заметил ученый муж.
— Столбнячный или нет, — ответила мадемуазель Гортензия, — но он смеется. Это главное.
Под конец Кост касался постели только затылком и пятками. Он агонизировал, одеревеневший, выгнувшийся дугой, как те рыбы, которых он таскал из пруда. Его глаза, еще живые и подвижные, искали мадемуазель Гортензию. Она наклонилась к нему.