Новая приходящая прислуга описала все вещи точно и в подробностях. Г-н Жозеф имеет стол из светлого дерева, стул и железную кровать. У него две простыни, три рубашки, одну из которых можно, при необходимости, накрахмалить, шесть носовых платков, два полотенца, три трубки, притом глиняные, и одна книга, так и не узнали какая: она не умела читать.
Ясно было, что он что-то скрывает. Никогда злобность, которая нам здесь свойственна — нам, живущим в скучном захолустье, — его, однако, не преследовала; мы умеем быть такими ловкачами, мы приходим к столь поразительным результатам, когда берем на себя труд быть злыми, что по отношению к нему можно сказать: его не преследовали. Мальчишки, которых посылали играть в сад старого монастыря и которым поручали забираться на те ветки платанов, откуда можно было видеть комнату г-на Жозефа, доносили, что он мирно расхаживает взад и вперед или же, сидя на своем стуле, весь день читает ту знаменитую книгу, названия которой никто не знал.
Несмотря на всю свою загадочность, тревоги он не вызывал. Это довольно трудно объяснить. По правде сказать, тревогу-то он вызывал. Но не внушал страха. Когда я это заметил, я еще больше удивился тому, что его не преследовала злоба. Во всяком случае, не преследовала по-настоящему.
У нас здесь два музыкальных общества — разумеется, соперничающих между собой. Когда встал вопрос о возобновлении билетов почетных членов, один такой билет принесли г-ну Жозефу. Он принял его с благодарностью и уплатил три франка. Другое общество также прислало ему билет, он принял и его тоже и внес три франка. На этот раз все были весьма раздосадованы его безразличием. Обычно мы такого не прощаем. Нельзя сказать, чтобы мы на этот раз простили. И неизвестно, каким чудом он вынудил нас оставить это без последствий. Если бы все пушки, нацеленные на него, выстрелили, он был бы стерт в порошок. Но что-то подмочило порох.
Нас сдерживала в наших естественных порывах главным образом, надо прямо сказать, некоторая доля опасений. Иначе, несмотря на его обаяние, с ним разделались бы, как и со всеми. Скатерти и камчатные салфетки, которые мамаша Кабро каждую неделю стирала в прачечной, наводили нас на размышления. Это было великолепное столовое белье. Ни у кого и никогда не было здесь ничего красивее. Это говорило о невообразимом образе жизни и о соответствующем ему могуществе. Мы были слишком осторожны, чтобы без получения более подробных сведений вступить в трения с кем-либо, наделенным подобным могуществом. Его посчитали скрытным и лицемерным, а это было то, что нужно, чтобы ему оказывали уважение. Особенно при личных встречах. И казалось, это все, к чему он стремился.
Нас привела в ужас непринужденность, с какой он пожертвовал на стол сапожника эти королевские камчатные ткани. Не надо думать, что мы — провинциалы, которые никогда не покидали своих домов, ничего не видели, удивляются всякой малости или легко поддаются на испуг. Вся верхушка нашего общества ездила добывать себе состояние в Мексику. Нужно ведь пересечь океан, где случаются штормы; нужно жить в городах, где есть горная болезнь; надо путешествовать с оружием и даже спать при оружии в подобной стране, где больше бандитов и змей, чем во всех других местах. Но мы меньше боимся ножей и диких зверей, чем поведения, не соответствующего понятию, которое мы имеем о жизни. Это разрушает все, чем мы владеем, с большей несомненностью, чем революция Панчо Вилья.[4] А значит, с г-ном Жозефом следовало быть очень дипломатичными.
Похоже на то, что он более двух лет был для нашего городка источником беспокойства. У нас свои привычки, мы здесь от них не отступаем. Было очень неприятно иметь перед глазами кого-то, кто живет по-иному, и довольно неплохо живет. У него был такой вид, будто он нас уму-разуму учит. Мы этого не любим. Если бы не камчатное столовое белье и не опыт, который дала нам жизнь, он подвергся бы величайшим опасностям. Он и так им подвергался, но без серьезных последствий для себя, что было еще более неприятно.