Его смерть была воспринята всеми с облегчением. Его нашли распростертым в кустах дрока, обезображенным выстрелом, который должны были произвести почти в упор. Нетронутыми остались только его подбородок, по-прежнему волевой, и рот — теперь спокойный и чуть насмешливый, в месиве из крови, мозга и костей.
Польской Мельницей занялись судебные власти. В лице Жюли они нашли с кем поговорить или, точнее, с кем можно не разговаривать. Она толковала с ними о фантастическом мире, в котором для них не было места. В зависимости от того, показывала она прекрасную или безобразную сторону своего лица, они склонялись то к уменьшению, то к увеличению процентов. В конце концов они их увеличили, очень уж соблазнительна была эта мутная водица вокруг незащищенного добра.
Все же, несмотря на их здоровущие глотки, кусок оказался слишком велик, а пламя, которым полыхал Жан, прогорело слишком быстро: они были вынуждены, в силу вещей, оставить скелет и даже не так уж мало мяса на нем.
У Жюли состоялось несколько встреч с нотариусом, который имел на хранении ренту де М. Как раз он-то, сразу после первого свидания, сообщил мне свое мнение о Жюли.
— Совершенно неспособна позаботиться о себе, — сказал он мне. — То есть позаботиться так, как вы, я или любой другой здравомыслящий человек о себе заботится. У нее в мозгу какие-то провалы. То, что вполне естественно приходит нам на ум, никогда ей и в голову не придет.
Я спросил, останется ли ей что-нибудь на жизнь.
— В смысле денег — да, — ответил он. — Теперь, когда ее дед умер, она не тратится больше на приют. Остается наследство от брата ее деда, которое, надо признать, перейдет к ней только через пять лет. Парижские вложения капитала вошли в подсчет прибылей и потерь, но Жан не наделал долгов на всю сумму. После улаживания всех дел и с учетом того, что останется в книге государственных долгов, у нее будет около пяти сотен луидоров годового дохода. Это больше, чем ей нужно.
У него был вид человека, которого прежде всего волнуют совсем не нотариальные тонкости.
— Есть только одно, что подошло бы ей наилучшим образом, — сказал он мне, — это приют. Ее дед кончил жизнь среди сумасшедших, ей следовало бы провести свою там же. Давайте, если вам угодно, украсим все это цветами красноречия, но такова суть моей мысли.
Этот человек любил поразглагольствовать, особенно перед молодым человеком, который подавал надежды (и в котором он нуждался), но надо хорошенько уяснить себе прежде всего то, что мы не относились к Жюли уж очень пристрастно. Зло, которое мы ей причинили, мы причинили бы любому другому, и ответственности за это мы не несем. Не нужно судить поверхностно и бросать в нас камень, пока вы не узнаете, почему мы так поступаем. Не в том главное, чтобы жить, главное — иметь основание жить. А найти его не так просто. Мне прекрасно известно, что есть люди, у которых слово «величие» не сходит с языка, но ведь, чтобы жить ради величия, надо обладать чертами этого величия в себе или вокруг себя. Нам иметь его никак нельзя. И я очень просто объясню вам почему. Все наше время посвящено поиску материальных благ. Больше, чем всем другим, — ну, скажем, так же, как всем другим, — нам надо поесть, прежде чем являть добродетели. В девяти случаях из десяти мы обнаруживаем, что для того, чтобы набить себе рот, нужно вырвать кусок изо рта своего ближнего. При подобном порядке тот, в ком есть черты величия, скорее всего, околеет от голода, упустив свой кусок, как и положено умирать самым слабым. Вот почему те из нас (а таковые, увы, попадаются), кто наделен чертами величия, спешат от них избавиться, иначе это было бы самоубийством. Инстинкт приводит нас к тому, что способно сохранить нашу жизнь. Вот мы ее и сохраняем. И вот почему в нас, как и вокруг нас, все ничтожно. Ручаюсь вам, что так устроен мир. И у этого мира только один недостаток: поесть — еще не достаточное основание, чтобы жить, ибо голод ведь можно и утолить. Требуется отыскать такое основание, которое неустранимо и самовозобновляемо. Вот секрет того, что излишне снисходительные к себе умы называют нашей жестокостью.
Мы смиренны по необходимости; наши радости бедны. Мы первые горюем об этом и хотим иметь их более насыщенными, но для этого надо было бы затратить время и драгоценные труды. Тот, кому выпала удача любить, кто может терпеть адские муки и страдать без сожалений, не имеет права упрекать нас за ту радость, которую мы испытываем, ненавидя, поскольку это единственная радость, доступная нашему сердцу (или оставшаяся ему). В конце концов, мы же иногда окутываем наши жертвы славой, в которой нам самим отказано.