Совершенно очевидно, что лично ему нечего было делать с таким обществом, напомаженным и щебечущим до противного. Будь на этот счет хоть тень сомнения, достаточно было бы понаблюдать за хозяином дома во время приемов, которые происходили три раза в неделю на широкую ногу и более скромно в остальные дни.
Он явно светился радостью, и до такой степени, что ему удавалось доставлять глубокое удовлетворение тщеславию своих гостей (которые были так на него падки). Мне доподлинно известно, что г-н Жозеф мог в совершенстве имитировать все: радость, гнев, интерес, удовольствие, учтивость и даже великодушие! Все: чтобы ввести вас в заблуждение. Мне доподлинно известно, что он мог непринужденно предложить удовлетворение вашему тщеславию, как предлагают кофе; что его умысел мог доходить и до того, чтобы, словно нарочно, оставлять приоткрытыми некоторые уязвимые места. Но чем больше мы будем говорить о его рвении в занятиях дипломатией и в применении им своих познаний, тем меньше будем иметь возможностей объяснить себе, зачем он это делал, если только не допустим, что он любил Жюли и хотел одарить ее как можно большим, в особенности тем, чего прежде ей недоставало.
Итак, надо полагать, это была разновидность любви (чувство это меня изумляет!).
Однажды вечером — то было в конце ее беременности — у Жюли случились в нашем присутствии кое-какие маленькие женские недомогания, связанные с ее состоянием. Ничего тревожного: приливы крови, несколько незначительных подергиваний. Нас выставили за дверь, всех разом, и быстрее, чем мы успели что-либо сообразить. Он нас заставил бы проглотить свои кофейные ложки, окажись в этом нужда! Все было сделано рукой мастера. Мне это пришлось не по вкусу. Самое забавное, что я был единственным, кому этот случай открыл глаза, и даже единственным, кто заметил дерзкую беззастенчивость, с какой он тогда показал, что совершенно не принимает нас в расчет. Никто на него за это не рассердился. Даже я.
Мы пошли через парк, чтобы добраться кто до своего экипажа, кто (как я и два-три других гостя, которые пешком поднимались в город) до тропинки, позволявшей кратчайшим путем оказаться наверху. Кабро (служивший теперь в господском доме на Польской Мельнице) и три лакея сопровождали всю компанию с факелами, с очень большой пышностью. (Я сразу должен отметить, что церемония провожания была обязательной и заблаговременно установленной для всех раз и навсегда. Речь никоим образом не шла ни об учтивости, ни о любезности. Просто так повелось. Он так решил. Факелы или кофе были явлениями одного порядка: из них нельзя было вывести ничего лестного для себя.) В неверном свете парк терял границы и, казалось, занимал все пространство темной ночи. Каждый миг он открывал неслыханные богатства, которые, в оправе теней, вспыхивали неподражаемым блеском. Костры пурпурных роз с запахом мускуса начинали пламенеть при нашем приближении. Вечерняя прохлада усиливала персиковый аромат от кустов белых роз. У наших ног ковры из анемонов, лютиков, маков и ирисов разворачивали свои письмена, если и не вполне понятные, то, во всяком случае, магические теперь, когда медно-золотистый свет факелов мешал голубые пятна с красными и заставлял их соединяться в темные массы среди желтых, белых цветов и зелени, глянец которой казался стальным. Сам я различил какие-то подобия фантастических животных: левиафанов из испанской сирени, мамонтов — из фуксий и душистого горошка, всех животных с чудесного герба. Над нашими головами покачивали ветвями клены, а акации, осыпающие свои цветы, овевали нас струями ароматов, куда более волнующих, чем медовые вина. Приглушенный, но более слышный, чем поскрипывание гравия у нас под ногами, шелест, который пробегал по кустам, побуждал меня представлять себе, что мы следуем в окружении огромных псов с легкой поступью. Даже Кабро, несмотря на свой малый рост, исполнился от этого торжественностью. (Если только он не воспользовался для придания важности своей походке презрительной иронией. Он вполне был на это способен.)
Я смотрел на эту процессию высшего света. Нас было около двадцати мужчин и женщин; все молчали. Они должны были задаваться вопросом, как следовало понимать это бесцеремонное выпроваживание, а теперь еще и это внезапное погружение в колдовской мир огней, листвы и цветов. Им не потребовалось много времени, чтобы в самих себе найти причины всем этим восхититься. Там были самые сливки общества. Несколько очень красивых женщин, отнюдь не провинциального вида, увешанных драгоценностями, были, я знал, по-настоящему очарованы Жюли. (Вопрос проницательности, в чем я всегда завидовал женщинам. Они имеют очень тонкие чувства, которые, подобно усикам виноградной лозы, оплетают то, что считают своей сенью, и проявляют себя в дальнейшем, как прочнейшая в мире оковка.) Они перешептывались. Избыток перстней и колье, в которых факелы зажигали огоньки, заставлял их лишь пуще завидовать неотступной нежности г-на Жозефа, выпавшей на долю Жюли.