В пятнадцать лет он был гордостью приемов на Польской Мельнице. Восторженное доверие, с которым он встречал все и вся, сделало из него любимчика дам. Я ясно чувствовал, что иногда они бывали несколько смущены его прямотой, но, пользуясь ею в своих интересах, они к ней приноравливались. Однако я наблюдал и таких дам — из самых хищных и самых хитрых, — которые окружали себя всякими предосторожностями.
Жюли ела его глазами. Эта романтическая женщина вручила Леонсу что-то вроде полной доверенности на право прожить вместо нее героическую жизнь, какую сама она всегда мечтала прожить. И не для того, чтобы восстановить справедливость. Она вела с ним нежные беседы с глазу на глаз, во время которых далека была от того, чтобы говорить с ним как мать. Если бы можно было сделать из него фата, она бы этого добилась. У него, как у всякого молодого человека, возникали любовные связи, которые ровно ничего не значили, но в которых он всегда усматривал конец всей жизни и, как следствие, расплачивался за них по — крупному. Жюли ликовала и звала его «своим рыцарем печального образа». Она не замечала, что вместо того, чтобы приобретать в этих связях житейскую сметку и опытность, Леонс терял в них сокровища души.
Г-ну Жозефу было в ту пору между шестьюдесятью пятью и семьюдесятью годами, но ничто не могло заставить поверить в угасание его умственных способностей. Уж мне-то об этом кое-что известно. Он ошибся только в том, какое применение для них выбрал. Он снял камуфляж с главных своих орудий; отныне они не были направлены на подходы противника: он закладывал династию!
VI
Приготовьте все для большого веселья.
Да Понт — Моцарт.
«Дон Жуан»Г-н Жозеф любил Леонса как свет своих очей. Он создавал ему империю. Я был у него главнокомандующим. И следовательно, хорошо знал об этой страсти, которой потворствовал как соучастник или сообщник — так он сказал в тот достопамятный зимний вечер. Он толкал меня в самую гущу сражения, и я давал гвардии приказ атаковать.
Тем не менее, когда я думаю об этом человеке, могучем и величественном, несмотря на свою худобу, который мигом всех нас скрутил, я снова вижу его в сапогах и со стеком, среди копий кадастров, исписывающим в неделю по четыре красных карандаша стоимостью в два су, вижу, как он рисует круги, звездочки и стрелы вокруг вожделенных земельных наделов, чувствую, что он был в те минуты игрушкой в руках судьбы, и задаюсь вопросом, не был ли он ею всегда.
Зимой и летом я должен был каждый день в пять часов утра являться в его кабинет. Он меня ждал. К тому времени он уже выпивал свой кофе. Мы просматривали описи и папки. На описях были отмечены копировки, порядковые номера и страницы счетных книг всех вклинившихся в земли Польской Мельницы кусков чужой территории, всех участков, затесавшихся среди наших полей, всевозможных треугольников, выступов, краев, откосов, извилистых линий, в которые упирались наши посевы. В папках находились полицейские дознания о владельцах этих наделов — помех для круговой вспашки, как он их называл. Но не станем обманываться: дело было вовсе не в затруднениях земледельцев и не в пашне; мне знакомы треволнения крестьян; он был лишен их.
Ошибались и те, кто думал, будто его привлекает благотворительность или выгода. Я тоже поначалу так считал; скоро я уже не знал, что и думать. Он немедленно выплачивал все до последнего гроша, не торгуясь, а потому платил высокие цены. Сумму, которая называлась наобум, он принимал сразу и безоговорочно. Эта поспешность позволила ему счастливо избегать презрения продавца (которое в нашем обществе так трудно выносить), поскольку у того немедленно возникала мысль, что его, несмотря ни на что, провели. В чем его еще больше убеждала лукавая улыбка г-на Жозефа.
Когда поместье Польская Мельница было основательно залатано, почищено, проглажено, гофрировано бороздами, устлано виноградниками, расцвечено фруктовыми садами, целиком восстановлено, мы начали охоту за соседскими землями.