Один черт! Жизнь всегда дорога. И кому охота ни за что угодить в печь? Нет, Кудлинский на это не клюнет. Он свое знает. Ведь когда-нибудь все кончится, не может это продолжаться вечно. И настанет день, когда Кудлинский выйдет за колючую проволоку и, свободный, вернется домой. Ради такого дня стоит поберечься. Пойдет Кудлинский куда захочет и будет делать что захочет. Хорошо идти вперед и знать, что тебя не остановит часовой. Кудлинский хочет еще раз испытать такое и поэтому глупостей не натворит. Велят так — пусть будет так. Велят этак — тоже хорошо. Лишь бы выжить. Люди, ведь должно же это когда-нибудь кончиться!
Разве эдакое может долго тянуться? Не бойся, иначе бы не гнали с востока все новые и новые транспорты в наш небольшой горный лагерь. Видно, им там здорово достается. Куда же это годится — так забить лагерь за одну зиму? Крематорий совсем не справляется. И штабеля растут. Вскоре наш маленький уютный лагерь превратится в настоящую мертвецкую. Вчера доктор говорил, что у нас за проволокой уже восемьдесят тысяч. В четыре раза больше, чем запланировано. Если и дальше так пойдет, кухня не справится с готовкой. Уже есть трудности со снабжением. Говорят, со склада ходили к коменданту, докладывали обо всем. А что он им даст? От себя оторвет? Норму маргарина урезали, а в ревире вообще перестали давать.
Вот раньше была жратва! Еще полгода назад. Нет, тогда грех было жаловаться. Кудлинский всегда что-нибудь доставал себе. А разве мало с другими менялся за курево или отдавал просто, так? И себя обеспечивал и другим разрешал попользоваться. Известно, что значит миска баланды. Миска баланды. Без нее не выживешь. А выжить хочется. И Кудлинский выживет наверняка. Молиться не станет, золота прятать не будет, в бункер не угодит. А если миску баланды продаст, шоколаду или еще чего раздобудет, а потом на курево обменяет, так это мелкая коммерция, и никто его за это преследовать не будет.
От этих размышлений отвлек его чей-то крик, и когда он вышел из барака, в третий раз за сегодняшний вечер увидел Винярека, который стоял с тележкой и обшаривал свои карманы.
— Не прочтешь мне письмо? Получил сегодня. Прочтешь?
— Ты лучше его вот отвези, поздно ведь.
— Да ну, капо подождет. А ему, — он кивнул на извлеченного из штабеля, — посылка уже не поможет.
— Как хочешь.
Винярек, заботясь о своем добром имени, скрывал в ревире, что не умеет читать. Было в этом немного боязни оказаться посмешищем, а более здорового инстинкта. Он приносил письма Кудлинскому как ровне и в то же время не связанному с ним по службе, а может, еще и потому, что они были земляками. Кудлинский, зная эту слабость Винярека, пользовался ею и выговаривал для себя кое-какие мелочи, разумеется в пределах того, что заслуживал. И теперь, приступив к чтению, был уверен, что сигареты получит.
«Дорогой сын! Спешим сообщить тебе, что мы здоровы («Здоровы», — повторил Винярек и чуть заметно улыбнулся) и все у нас идет по-старому. А Люция ходит третьим и на сретенье, даст бог, разрешится («Разрешится, — сказал Винярек и пояснил Кудлинскому: — Разрешится, сестра разрешится!»). Только бы это счастливо обошлось. У отца ноги ломило, и даже растирание не помогло, которое ему в городе прописали и которое дорого стоило. Вот, значит, не помогло, а как ударили морозы, само прошло и сейчас не ломит. А работник он уже никудышный и цепа в руки нынешний год не брал. Только продналог отвозит и с подводой ездит до самого Свебодзинского повята, так гоняют его, что, видать, от этих поездок частых ломота его одолела, они ведь не смотрят: дождь не дождь, а ты, мужик, должен ехать, лошадь мытарь, сам не досыпай. Коня нашего вороного, на котором ты ездил, у нас уже нет, приезжала ихняя комиссия в деревню, сидела три дня, яйца, курей жрала, а потом нашего коня записали и велели гнать в город на сгон («Гнать велели, — повторил с грустью Винярек и пояснил Кудлинскому: — Добрый конь был, до-о-обрый…»), было это два месяца тому назад. Так что спрятать ничего не спрячешь. Тоска только вечная. Как только Метя отелилась, то сразу же в реестр ее внесли и приказали теленка как следует откормить и через три месяца пригнать. Видно, придется. И с молоком тоже не так, как прежде, и с маслом. Требуют сдавать и не спрашивают, есть у тебя или нет. Мать немного маслица тебе сбила, скоро получишь. Там тебе, сынок, наверно, тяжко, о чем мы помним. Одевайся теплее, в такие холода недолго заболеть, не дай бог, еще что-нибудь пристанет к тебе, значит, одевайся теплее. Сколько теперь в деревне болезней развелось, ты и не представляешь: и Люции муж занемог, и Балецчак, и даже старая Махаева, которая, вот уж сколько лет живет на свете, что такое хворь, не знала. Ну так представляешь себе? И озимые будут плохи, как никогда, даже старые люди не помнят, чтобы такие морозы ударили без снегу («Озимые плохи», — повторил Винярек и вопросительно посмотрел на Кудлипского), беда, значит, уже идет. Но мы, слава богу, засеяли меньше, чем всегда, ведь и отец немочен и у Люции мужик осенью болел, так мы оставили под картошку. И вот к добру это обернулось. А мы справили тебе новый костюм, суконный, и сапоги почти новые, всего три раза надеванные, когда муж Люции к доктору ездил. Сейчас в городе все достать можно, такой народ голодный, очень много от евреев осталось, и задешево одежду купить совсем нетрудно. Костюм бережем к твоей свадьбе, и по воскресеньям будешь носить. А ты выходи поскорее, старайся и выйдешь, слушай, что тебе приказывают, и тогда быстрее выпустят. А если надо, то скажи самому старшему начальнику, что мы можем ему прислать откормленного шестимесячного поросенка («Поросенка хотят прислать, — повторил Виня-рек. — Коменданту», — пояснил он и надменно ухмыльнулся), только точный адрес пришли, куда и кому. Уж ты его во всем слушайся, по-другому, видать, нельзя. У нас спокойно, и народ не мучается, как, по слухам, в других местах, только евреев из Свебодзина, которых на фабрике держали возле самого леса, недавно вывели на пески и велели копать ямы. Они эти ямы копали дня три, а на четвертый день всех постреляли. Так земля там прямо шевелилась. Люди видели, которые ездили на подводах засыпать и вывозить вещи, что от них остались. У Люции с тех пор часы, у Балецчака — тоже, а Махай, говорят, закопал горшок с долларами у колодца. Когда люди дознались, так он выкопал и в печи замуровал. Люди и сейчас еще ходят на пески, копаются и разные вещи иногда находят. Если бы ты вышел, все бы пошло по-другому, а так нет в доме хозяйской руки. Отец никуда не годен, а Люции муж особенно о нас не беспокоится, ему бы только на дом накопить. Мало чего делает, а в поле если работает, то как чужой. Да и Янка скоро из дому уйдет, собирается за Балецчака замуж, тогда уж вовсе некому будет работать. Один Стах остался, последняя наша надежда. Парня прямо жаль, так днем наработается, что ночью спать не может. Его хотели было в Германию на работы угнать, едва выкупили. Отец солтыса Бялецкого угостил, вот мы и выкупили его. Ты там не огорчайся, береги себя и поскорее выходи, ну а уж мы как-нибудь справимся. А тут говорили, что должны вас выпустить, сперва к сочельнику, а потом к Новому году. Мы тут пишем тебе, а ты, может, уже в пути. А если ты не приедешь, то напиши, может, муж Люции доносит твои сапоги? Он все говорит, что они ему в самый раз. И еще напиши, отказать Бронке или нет, а то девка столько времени мается понапрасну, к матери несколько раз плакать приходила, тебя все нет, так напиши, отказывать или нет. Сватали за нее мужика из Божентипа, вдовца, да она не пожелала («Не пожелала», — торжествующе повторил Винярек), тебя ждет, но ожиданию конца не видно, а девке замуж пора, двадцать второй год уж ей пошел, а у них в хате снова достатку нету, что тебе известно, так они надумали выдать ее за самого старшего из Махаев. Приходили к нам, чтобы разузнать, хотят по-хорошему дело уладить. А чтобы нас не обидеть, пообещали телку и трех овец. Так ты отпиши, что и как. Ведь девке замуж пора. Под защиту господа бога отдаем тебя, и все мы тебе кланяемся, а Бронка поцелуй шлет. Твои любящие родители, брат и сестра».