Она беспокоилась о нем. Люди говорили:
— Плат при жене — это лесничий. Плат в сторожке — лесничий и пьяница.
И все-таки, при всем при том, он был настоящий парень.
— Смотрите, ребята, — говаривал он, захмелев, — бутылка.
— Бутылка, — соглашались мы.
— Ну а теперь смотрите дальше.
Он захватывал бутылку своими длинными худыми пальцами и раздавливал ее, при этом ни разу не покалечившись. После этого он сообщал:
— А когда-то говорили, что я вырасту хиленьким.
Мы встречали это взрывом смеха.
Говоря по правде, Плату без Эльки приходилось худо. Его летнее жилище было завалено поленьями, бутылками и еще чем попало.
Раз в неделю он появлялся в Грохолицах. В таких случаях он подъезжал к своему дому на высокой худой лошади. Спрыгнув с седла, входил в дом. Его много дней не мытое лицо сияло. На другой день, когда уезжал, он был уже совершенно другим — свежим, выбритым. В руке он обычно держал небольшой сверток с чистыми рубахами и выслушивал, как Элька в окружении нескольких свидетелей напутствовала его:
— Пораньше вставай да себя сначала приводи в порядок.
— Ладно.
— Завтракай, а потом уже за работу.
— Ладно.
— Не пей.
— Верно.
— Смотри, чтоб в доме порядок был.
— Ладно.
Потом Плат целовал Эльку и уезжал. И всю неделю сидел в уединении, неделю, в течение которой он мог думать, о чем хотел, и прежде всего об Эльке, о том, что она хорошая жена и что в Грохолицах все знают об этом. Но лучше всего это знает он сам, потому что он не из тех мужей, которые не понимают достоинств своих жен.
Плат любил людей и не выносил одиночества. Временами он говорил:
— Знаете, ребята, вот я иногда вечером подхожу к дому и заглядываю в окно, будто надеюсь увидеть там кого-нибудь. А иногда и вижу… — Тут он встряхивал головой, размышляя о чем-то. — Олека Плата. Так всегда бывает, когда я долго здесь сижу. Но ведь я пью, пью, ребята. Все меня сторонятся, кроме одной Эльки, кроме нее.
Он быстро менял тему разговора.
Говорил о разных вещах и о том, что хотел стать парикмахером, но стал лесничим. Да и ни к чему об этом вспоминать, потому что теперь это все равно. А может, даже и лучше, потому что, если бы он пил, будучи парикмахером, наверняка бы приключилась трагедия.
А еще мы ходили стрелять. У Плата были отличные ружья, за ними-то он действительно ухаживал. Ну, а потом нам надо было возвращаться, ехали мы медленно, очень медленно, потому что эти першероны никогда слишком-то не торопились.
В тот день у нас было отвратительное настроение.
С песков дул ветер, сильный, сухой, заунывный. Кажется, в Италии, где-то на юге, такой ветер называют сирокко. Только я не помню, откуда он там дует — с моря ли или из пустыни. У нас он дул с песков. С нескольких сот гектаров желтой поверхности, и этот мучительный ветер всегда налетал с той стороны. Люди в Грохолицах чувствовали себя тогда неспокойно и между ними легко возникали ссоры.
— Выглядят так, будто у них вши завелись под пятками, — определял Рыжий.
Сидели мы с ним тогда на ступеньках бара, не того, где работала Элька, а того, другого, нового, облицованного, и слушали музыку, хоть была она такая же беспокойная, как и наш сирокко. Вдобавок ко всему за соседним столиком сидел мой бывший учитель Панек. Панек поглядывал на нас.
— Таким молодым не следовало бы курить, — сказал он.
— Извините, пожалуйста, а может быть, нам кашку есть тоже нельзя? — огрызнулся Рыжий.
Панек отвернулся.
Рыжий заказал зразы с луком, а я искал, есть ли в меню рубец. Рубца не было, и как раз в тот момент, когда я соображал, что мне заказать, с Панеком поздоровался какой-то мужчина.
— Могу я достать здесь свечи для мотоцикла? — спросил он.
— В баре, пожалуй, нет, — пошутил Панек. — Ну а если по-серьезному, то достанешь их в четвертом доме за костелом.
Официантка сначала подала котлеты им, а потом мне. Когда она отходила от нашего столика, незнакомец окликнул ее:
— Пол-литра, ладно?
— Да ты что? — воспротивился Панек.
— Я должен малость пропустить перед тем, как к ней пойду, — сказал мужчина.