Зато в другой раз мне досталось за то, что я учила Яцека становиться на высокий кухонный табурет. Я отлично все помню, потому что эта порка была нарушением папкиного кодекса: он говорил, что дети должны «уметь все».
У меня проявлялась также склонность к самоотречению: я прятала, например, конфеты, чтобы потом послать их родителям в лагерь. А время между тем бежало — все более трудное и напряженное, близящееся к трагической кульминации.
Мы едва успели приехать в город из деревни, с каникул, как вспыхнуло восстание. Бабушка почуяла в воздухе, а может быть, узнала из посещавших ее снов, что готовится «большое дело». «А в таких случаях всегда лучше быть вместе». На Бельгийской мы жили одни, а поэтому это «вместе» выглядело довольно абстрактно: вместе с Варшавой? Но мы приехали в последний момент. В нашем приезде проявилось нечто от героического пафоса нашей семьи, боготворившей Словацкого.
Мне было тогда около девяти лет. Я видела, как люди в течение минуты теряли жизнь. Связной, которого женщины в нашем подвале кормили вареньем, был меньше меня ростом, но на два года старше. Он принес нам почту. Я поняла бессмысленность своих детских грез. Чтобы быть достойной отца, я должна была стать связной. Однако это было невозможно, я не знала даже, как становятся связной. Я никогда не выходила на улицу одна. Я со всей страстностью обвиняла бабушку в своей неполноценности, и впервые в жизни мне пришла в голову мысль: будь тут папка, все было бы иначе.
Потом — но это не дневник происшествий… Я помню отраженные в зеркале серые серьезные глаза маленькой девочки, в которой сегодня мне так трудно узнать себя. Но именно поэтому я могу об этом писать.
Мыслью «если бы тут был папка» определялось все, о чем я думала в течение последующих лет. Но думала я всегда: «Когда тут будет папка», потому что его возвращение казалось столь же непременным, как смена света и тьмы.
Назад в Варшаву бабушка привезла нас уже в феврале 1945 года. Речь шла о том, чтобы встретиться, поскольку, безусловно, в силу неписаных законов все будут возвращаться сюда.
Наша квартира уцелела, не было только мебели и стекол в окнах да акварели Костшевского, затоптанные, валялись на полу. Мы ждали. Второго мая первая пришла на Бельгийскую мама. На следующий день погиб мой отец, но об этом мы еще долго ничего не знали.
Итак, жизнь пошла вперед, радостная, ибо была полна надежд. В сутолоке заново создаваемого хозяйства о нас понемножку забыли. Я хозяйничала в соседних огородах. Одичавшую клубнику, цветы, какую-то свеклу и салат, неведомо откуда занесенные ветром, я переносила на свой участок. Это было время забот и хлопот: каждый цветочек получал свою подпорку, я была готова возиться с каждым крошечным стебельком укропа. Я не верила, что растения не чувствуют боли, а кроме того, мне не хотелось, чтобы хоть что-нибудь пропадало. Я ожидала — приедет папка и похвалит возрожденный мною мир.
Известие о трагедии под Любеком ничего не изменило. Сообщение гласило: «3 мая три тысячи заключенных из лагеря в Нойенгамме были погружены на суда в порту Любек. Суда вышли в море и были подвергнуты бомбардировке англичанами». Семьсот человек, фамилии которых по большей части были неизвестны, спаслись, добравшись до берега. Извещение международного Красного Креста подтверждало, что мой отец погиб на судне «Кап Аркопа». Никто в это не верил. Возвращались люди, о которых говорили, что их видели мертвыми. «Птенчик, приходи на Хмельную. Я там. Люся», — приглашала обгоревшая стена, и мы так устали от трагизма, что никому и в голову не приходило удивляться, что какая-то там Люся называет кого-то птенчиком. И несмотря на тягостную атмосферу, вера в отца убеждала нас, что он не погиб. Ведь он был самым умным, самым смелым, и если была возможность спастись (а спаслось семьсот человек), то он должен был доплыть.
Бабушка за это время поседела, и ее серебряные волнистые волосы свисали над железной печуркой, заставленной кастрюлями, когда она описывала, как папка все устроит. Бабушка думала о нашей семье, а я о всей Польше, и никто не смеет смеяться над моей мечтой о белом коне, на котором должен был явиться мой папка.
Третьей женщиной, любившей моего отца, была моя мать, но об этом я знаю совсем мало. Я помню только день, когда она плакала. Я стояла перед ней, парализованная предчувствием, что случилось нечто ужасное. Я думаю, в тот день мама перестала верить в то, что наш отец вернется.
Я ходила в школу — несмелая, худенькая девочка. Училась я плохо. Дети меня не любили, а вернее, просто не обращали на меня внимания. Да, именно так и было — иначе мне не запомнился бы один случай: какой-то мальчик погладил меня, заплаканную, по голове.