Расчесанные перед сном волосы падали ей на плечи, сверкавшие белизной в овальном вырезе темной кофточки. Свет от лампы переливался в ее волосах золотистой дымкой, скрещиваясь с оттенявшим лицо лунным бликом. Глаза у нее были закрыты. Только теперь я обратил внимание на освещенную часть картины, перед которой она стояла на коленях.
— Пап, гляди! Ведь это Пани!
Сходство созданной воображением художника женщины с матерью Сабины было удивительным. Отец рядом со мной склонился над картиной. Я видел сбоку его мучительно-сосредоточенное лицо.
Ксендз поднял лампу выше.
— Сабинка, полно, успокойся, — сказал он мягко. — Ведь ты уже взрослая, должна понять, что все это небылицы.
Он поставил лампу в нишу одного из окон, силой заставил Сабину подняться, притянул ее к себе и, показывая на освещенную теперь полностью картину, стал объяснять Отцу и мне.
— Наша церковь старинная. Боюсь, что в скором времени она станет музеем, и только. Небось слышали, что сюда понаехали всякие умники, любители старины. Принялись они скоблить стены и вот что под самым куполом отскоблили. Присмотритесь хорошенько, картина старая, прелюбопытная, а писал ее кто-то из местных.
Я с любопытством приглядывался к картине, занимавшей целые три стены. Средняя часть картины изображала сцену распятия. Помню, как поразило меня то, что в центре ее был вовсе не Христос, отодвинутый как бы в глубь картины, а один из трех солдат, которых художник поместил на первом плане. В то время как двое из них сидели, склонившись над кувшином и кубками, так что лиц их почти не было видно, третий, освещенный расколовшей небо молнией, возвышался над ними во весь рост в дерзкой, вызывающей позе. Поставив на камень голую, мускулистую ногу, он прислонил к ней копье, которым только что, должно быть, нанес рану Христу, а в руках держал по колоде карт, приглашая товарищей начать игру. Две боковые картины своим сюжетом не были связаны с Голгофой. Слева худой отшельник читал толстую книгу, положив руку на голову растянувшегося у его ног льва. Самой захватывающей была картина справа, возле которой мы и нашли Сабину. Она была страшной, зловещей и вместе с тем смахивала на гротеск. Снизу полыхали красные языки пламени. А в это пламя, рассекая пустоту, падала вниз головой женщина. Вслед за ней, тоже головой вниз, летел страшный и косматый черт, который был виден только до половины, так как верхнюю часть картины прикрывал занавес из обычной мешковины. Наверное, им закрывали всю картину, но сейчас один его край был приподнят и зацеплен за гвоздь. Поэтому я видел только рогатую голову черта, его поросшие густой шерстью руки и вилы, которыми он подцепил женщину. Самым удивительным было то, что лицо женщины, в отличие от искаженной гримасой физиономии черта, было кротким, спокойным, с едва заметной улыбкой. Только вытянутые в пустоту руки, казалось, тщетно ищут опоры.
— Вот видишь, брат, — сказал Ксендз Отцу. — Еще забота прибавилась… Сабина и без того всегда была, была… — он запнулся, подыскивая слово, — чересчур чувствительная, и эта старая дурацкая легенда на нее сильно подействовала. А тут… — И он устало махнул рукой. Потом высвободил зацепленный за гвоздь занавес, тщательно закрыл всю картину и потрепал Сабину по волосам. — Ступай, дочка, ложись спать, не думай об этом.
Но Сабина выскользнула из его рук. Она подошла ко мне, опустилась на колени, запрокинула голову, положила мне на плечи руки и, приблизив свое лицо к моему, сказала:
— Ты сразу заметил. Узнал мою маму.
Она глядела мне в глаза с какой-то пронзительной грустью. Я едва сдерживал слезы. И неожиданно для самого себя вдруг сказал:
— Нет, Сабинка, она не похожа на твою маму, ни капельки не похожа.
И, увидев в глазах Сабины укор и разочарование, тотчас же пожалел об этом.
— Это ты сейчас говоришь неправду… И ты уже научился врать…
Она сняла с моих плеч руки и отвернулась. Эта первая в моей жизни ложь легла мне на душу тяжелым камнем.
Отец и Ксендз все поглядывали в окно, я подошел к соседнему окну и тоже глянул, но голова моя едва доставала до подоконника, и я смог увидеть только месяц, который казался теперь меньше и был бледно-золотистым. Я слышал, как Ксендз чуть приглушенным голосом говорил Отцу:
— Если бы у нее хоть здоровье было получше. Так нет. А тут, господи, прости меня, грешного, святой стать захотела.