Иоланта, сколько я ее помню, умела многое — но танцевать не умела никогда. Подолгу, бывало, приходилось ее уговаривать, пока она соглашалась на тур вальса в ресторане или у кого-нибудь на именинах. И делала она это неохотно, шла в круг с мрачной миной приговоренного, которого ведут на эшафот. Она не была ни музыкальна, ни грациозна, что бы она ни надела — все сидело на ней плохо. Она понимала это, так что ее неприязнь к танцам была обоснована. Это скорее мы, приглашая ее, хотели сделать ей приятное, пытались помочь ей избавиться от мучительного комплекса неполноценности. Даже то, что Густав ее в свое время расшевелил, когда она разошлась с Протом и стала лучше одеваться и следить за собой, даже это не помогло. В танце у нее путались ноги, она не слышала ритма, все время казалось, что она вот-вот упадет в обморок. И точно так же она никогда не умела петь — даже самой простой песенки не могла повторить, не фальшивя. А сейчас — этот ритм, такой однообразный, что даже причинял боль, тяжкий ритм — словно биение больного сердца, упрямо колотящегося в ребра в борьбе со смертью… Этот напев, переменчивый в интонациях, капризный, с ним могут справиться лишь неграмотные деревенские певцы — и великие артисты. И ко всему этому — Иоланта! Немузыкальная, неуклюжая, беспомощная, в своем дурацком костюме, сидящем на ней коробом, растрепанная, с безумными глазами, размахивающая бокалом, а другой рукой, словно слепой, ищущая дорогу.
Это было трагично. И жалко. И этого было уже слишком для того вечера — потому что мы, при всех наших пороках и грехах, все-таки не банда хулиганов. Мы знаем, что такое такт, что такое нормы поведения, умеем сдерживать свои чувства и вести себя в рамках приличия.
Но тогда в нас вселился какой-то злой дух. Может быть, повлияла эта странная, как бы усыпляющая мелодия. Может быть, напряжение, в котором прошел весь вечер, требовало разрядки. Потому что каждый из нас в тот вечер вел свою борьбу. И никто не мог сказать себе, что победил. Никто. И в каждом из нас еще сидел, еще клубился злой дух гнева, ненависти и неуверенности. А тут — такой чудовищный фарс. Что-то в нас прорвалось.
Кто-то засмеялся. Не помню, кто. И никто уже сегодня не скажет, кто засмеялся первым, потому что смех этот был странный, неестественный, незнакомый, истерический. Возможно, Вожена. Или Мариола. Или Лилиана Рунич. Во всяком случае, это был женский смех. Пожалуй, все-таки Мариола. Ее больше всего должен был рассмешить одинокий танец Иоланты. А потом засмеялись все. Засмеялись громко и неудержимо, безумно, до слез. Мы хохотали, мы захлебывались нашим смехом, а Иоланта танцевала. Танцевала и пела монотонно, без слов, хотя наш смех почти заглушил навязчивые, глухие удары индейских барабанов. Мы задыхались, давились смехом, а Иоланта его вроде бы и не слышала. Если она и напоминала несколько часов назад бесцветную жалкую моль, то теперь эта моль попала в ловушку и кружилась в смертельно опасном для нее круге. Дело в том, что еще в тот момент, когда Мариола согласилась показать нам, как танцуют шейк, Вожена направила весь свет в салоне в самый центр. А может быть — не моль, а ее белая сестра, которую Барс накрыл хрустальной чашей.
У Барса первого не выдержали нервы. Одним прыжком, с ловкостью, которую в нем трудно было предположить, он подскочил к магнитофону и выключил его.
Мелодия оборвалась. Мы перестали смеяться. Словно и нас кто-то выключил.
В тишине, которая вдруг наступила в салоне, раздался лишь один звук: это Иоланта швырнула на пол бокал, который до сих пор держала в судорожно стиснутых пальцах.
Она стояла перед нами, выпрямившись, застывшая неподвижно в кругу света в центре комнаты. Она была похожа на актрису того театра, где спектакль играют не на сцене, а посреди зрительного зала, на актрису, которая готовится прочитать свой главный монолог перед зрителями, окружающими ее со всех сторон.
— Ах, вы! — крикнула она в ярости. — Вы, сволочи! Смеетесь надо мной! Я всегда была для вас посмешищем. Думаете, я не знаю об этом? Думаете, я всегда была той простушкой, которая ничего не понимает? Ошибаетесь. Я все помню. Все помню и, пока жива, ничего не забуду. Ни одну из ваших подлостей, хотя каждый из вас уверен, что никто никогда ничего не докажет. Что никто вас не разоблачит. Это вам только кажется. Страшный суд не смог бы так точно припомнить ваши грехи, как я это сделаю.