Разнервничавшись, он скомкал письмо и кинул в стол. Не хватало еще, чтобы вернулось то, чего, по существу, никогда не было, что осталось за чертой его жизни, сгинуло в чаще памяти! Но вечером того же дня он вытащил письмо из ящика, разгладил его ласково двумя пальцами, как приглаживал когда-то свои кудри, собрался и сел в поезд. И вот, промчавшись через черный лес и зеленую воду, пробившись сквозь толщу времени, преодолев пространство, которое никогда не думал преодолеть, он оказался здесь, в поселке.
Приехал он утром — ясным и прозрачным, как бывают ясны и прозрачны солнечные осенние утра; таким же он запомнил день, когда последний раз видел отца. А сейчас он увидел его на портрете, сделанном неопытной рукой, над входом в вокзал; увидел и не узнал. Отец смотрел с портрета розовощекий, улыбающийся — ничего героического в нем не было, так мог бы выглядеть покойник, который, смирившись с неотвратимым приближением смерти, мирно уснул последним сном; отец тогда выглядел совсем не так — лицо у него было жесткое, угасшее, серое до черноты.
Он поспешил уйти от вокзала, хотелось побыстрее узнать знакомые места, свыкнуться с ними, но мешали большие жилые дома, выросшие по обеим сторонам улицы, там, где когда-то тянулись картофельные поля и бесплодные луга, на которых только козы и могли пастись; к счастью, он увидел четыре трубы, взлетающие в небо над поселком, те же, что тогда, такие же, какими их построили лет семьдесят назад. Судьба отца вплелась в металлическую обшивку этих четырех кирпичных колонн, выросших посреди домов и сараев. Судьбы многих других жителей поселка здесь же начинались и здесь заканчивались, и — смотря каков был конец судьбы — во взглядах, обращенных к трубам, светилась прощальная печаль либо жаркая ненависть. Должно быть, и тот старик, что проводил его глазами, когда он шел по улице, а теперь остановил, бесцеремонно схватив за рукав, тоже барахтался всю жизнь в железной паутине, опутавшей подножия труб.
— Вы небось на торжество, — прохрипел старик.
— Да. — Теперь он пригляделся к этому человеку и, кажется, узнал его; ну конечно, это старый Дроздзяк, принарядившийся по случаю воскресного дня: на нем была все та же темно-зеленая шляпа с широкими полями и костюм, лоснившийся от долгой службы, но, как всегда, торжественно черный.
— Вот приехал, и не знаю, где оно будет, — попытался он улыбнуться Дроздзяку, а получилось — в пустоту, хотя тот не мог его не узнать. Старик смотрел мимо него, ему, видно, нечего было больше сказать. Неопределенно махнув рукой, что, вероятно, означало, куда нужно идти, Дроздзяк повернулся и ушел.
А он зашагал в этом неясно указанном направлении, и его по-прежнему окружали новые дома; это был другой город, он не знал, где он и куда идет. Вдруг все чужое и незнакомое кончилось, дорогу окружили поля и перерезал ров, заваленный сеном, и тогда он уловил запах домишек, знакомых и незабытых — низких, маленьких и темных, точно прокопченных. Не глядя по сторонам, он чувствовал, что трубы неотступно следят за ним, потому что улочка бежала вдоль завода, огибая его, словно полоса укреплений, под защитой которых завод родился и рос. Навстречу попадались люди, но никто не оборачивался, не пытался заглянуть ему в лицо, как тут обычно встречали приезжих. И хотя он кожей чувствовал чье-то постоянное внимание, ни в одном из брошенных украдкой взглядов не было удивления, ни один не задержался на нем долее секунды — блеснет и тут же погаснет.
На площади уже собралось много народу — этих людей он знал; сейчас они держались с особым достоинством, вероятно, по их мнению, так подобает держаться в тех нечастых торжественных случаях, когда все, что у каждого есть личного, становится общим.
Его испугала странная тишина, какая-то всеобщая застылость, хотя играл оркестр и все новые и новые люди присоединялись к стоявшим на площади перед школой, обступая его сзади и сбоку, отрезая пути к отступлению. Ему было душно, безмолвные ряды у него за спиной смыкались, выталкивая его вперед, перед ним расступалась безликая масса, состоявшая из людей, которых нельзя было окликнуть, спросить о чем-нибудь, поздороваться. Толпа вселяла тревогу. Пока еще он не видел перед собой ничего, кроме чужих спин. И почему-то ему вдруг почудилось, что сквозь гулкую медь труб пробиваются далекие удары топора, обтесывающего столб для виселицы…
Наконец он собрался с духом и, улыбнувшись стоящей рядом с ним женщине, спросил громко, чтобы другие тоже услыхали: