Я слышу голоса, что-то рассказывающие мне, слова, вызывающие воспоминания не в моем сознании, а в памяти, которую даже нельзя назвать моей, я слышу незнакомый голос моего прадеда Педро Экспосито, разговаривающего со своей собакой и поглаживающего ее по голове, и оба они смотрят на огонь с похожим выражением глаз. Я слышу рассказы о том, что прадед привез собаку с Кубы и она была почти одного возраста с ним, но прекрасно понимаю, что это невозможно: однако неправдоподобность этой выдумки не казалась деду Мануэлю достаточным основанием для того, чтобы перестать рассказывать ее. Более того, это была его любимая история, и он утверждал, что безымянная собака его тестя прожила до семидесяти пяти лет, с той же естественностью, с какой рассказывал, что однажды темной ночью, в переулке на окраине, у него попросил прикурить король Альфонс XIII и что в горах жили фантастические существа, полулюди-полулошади – свирепые и хищные, спускавшиеся в снежные голодные зимы в долину Гвадалквивира и не только топтавшие своими копытами цветную капусту и латук на огородах, но даже евшие человеческое мясо. Доказательством существования этих существ, помимо рассказов некоторых перепуганных насмерть людей, выживших после их нападения, стало высеченное на камне изображение на фасаде церкви Спасителя, где действительно был фриз с кентаврами.
– Поэтому, раз уж их изобразили в таком священном месте, рядом со статуями святых и под рельефом Преображения Господня, – улыбаясь, доказывал дед Мануэль, – нужно быть настоящим еретиком, чтобы не верить.
Я слышу теперь, так далеко, в том месте земного шара, о существовании которого он даже не подозревает, голос своего деда – неумолкающий, горловой, причудливый, его смех, которого уже никогда не услышу, хотя дед еще не умер. Отныне он постоянно молчит, тучный, отягченный старостью, неподвижно сидя за столом с жаровней на той же кухне, теперь с гладким потолком и плиточным полом, с телевизором в углу, цветными фотографиями в рамке, на которых уже нет курсивной подписи Рамиро Портретиста. На этой кухне, освещенной огнем печи или пламенем светильника, сидит в другое время прадед Педро, и моя мать – десятилетняя девочка, не знающая, что меньше чем через час в дверь постучат и, открыв ее, она увидит незнакомого бородатого человека, в котором сначала не сможет узнать своего отца, – подходит к деду, ища в нем теплое и надежное укрытие от холода, отчаяния, страха, чтобы не слышать голоса детей, которые поют на улице песенку «Тетя Трагантия, дочь короля Бальтасара» или, собравшись в кружок, рассказывают истории о женщине-призраке, замурованной живьем в подвале Дома с башнями. В этот ночной час она начинает обходить, как кающаяся душа, залы с мраморным полом, разрушенные галереи и карнизы с фигурными водосточными желобами, с зажженным факелом в руке.
– Совсем близко, прямо там! – показывают дети. – На другом конце площади.
Иногда ночью, мучаясь бессонницей, мать высовывается из окна своей комнаты и будто видит свет, мелькающий за стеклами башен, лицо призрака, белое и круглое, прижавшееся к стеклу и кажущееся ей бледным, как луна. Черты лица этой женщины, виденные моей матерью лишь в дурных снах и мерещившиеся в бессонные ночи, переместились из ее памяти в мою, не только через голос, но и через невысказанный интуитивный страх, чувствовавшийся в ее глазах, и той отчаянной нежности, с какой она меня обнимала, – не знаю когда – задолго до того возраста, в котором закрепляются первые воспоминания, когда мы жили в мансарде, называемой комнатой под балкой, и моя мать смотрела на закат с балкона и слушала звук горна в находившейся неподалеку казарме, ожидая прихода моего отца, который так усердно трудился на поле, что всегда возвращался домой затемно.