Выбрать главу
*****

Я различаю эхо каждого дверного молотка на площади Сан-Лоренсо так же ясно, как голоса и лица соседей: различаю звук их ударов в каждую из дверей и даже особую манеру, с какой стучат мужчины и женщины, родственники или незнакомцы, нищие, молочники или продавцы, я также знаю, как звучат удары беспокойства или страха в ночной тишине, вызывая в доме шум пробуждения и быстрые шаги по лестницам или напряженное молчаливое ожидание в спальне, где еще не зажгли свет. Мне не нужно выглядывать на улицу, чтобы догадаться, в чью дверь стучат. Я узнаю мощный резонанс дверного молотка Бартоломе – по звонкости своего звучания он кажется мне золотым, потому что это самый богатый человек на площади: он владеет большими оливковыми рощами, и погонщики мулов разговаривают с ним не поднимая головы, когда он принима-ет их на террасе, развалившись в своем кресле из ивовых прутьев, с прикрытыми глазами без ресниц, делающими его похожим на сонную ящерицу, с мокрым окурком сигары, свисающим изо рта, и двойным подбородком. Я слышу слабые удары маленького дверного молотка Лагунаса: он такой же хилый, крикливый, суетливый и неясный, как его бабий голос; сильные и суровые удары дверного молотка моего дома, которые по своему достоинству соответствуют росту и голосу моего отца: их эхо доходит до глубины скотного двора и отчетливо отдается в фасаде Дома с башнями; глухой звук дверного молотка в соседнем доме на углу: он почти всегда безмолвствует, потому что там никто не живет уже много лет, с тех пор как слепой Доминго Гонсалес, самовольно поселившийся там в конце войны, ушел, окончательно обезумев от темноты и страха, и обосновался на одной из заброшенных станций возле реки.

Мне кажется, что я слышу стук дверных молотков в тихом воздухе площади – своеобразные металлические голоса среди щебетания девочек, которые поют песенки, прыгая через скакалку, и воплей мальчишек, играющих в ронго, тите-и-куарта, мочо, пиа майса, в зависимости от времени года, потому что каждый сезон приносит свои собственные игры и даже рассказы и страхи: боязнь больных туберкулезом, когда в ночи горят костры святого Антона, сбежавших из приюта, обезглавливающих собак и забрасывающих детей камнями, невидимое присутствие тети Трагантии, поющей за углом свой призыв смерти в ночь накануне Дня святого Хуана, призрак из Дома с башнями, чье лицо я столько раз представлял во время бессонных ночей в детстве, я увидел почти тридцать лет спустя на одной из фотографий сундука, который майор Га-лас взял с собой в Америку и, возможно, никогда не открывал. Мы не только повторяли песни и игры наших предков, но и были обречены повторять их жизни: в нашем воображении и словах жил тот же страх – они невольно передали его нам с самого рождения. Удары дверного молотка в форме кольца в большие запертые двери Дома с башнями звучат в моем сознании так же, как и в детской памяти матери, возвращая ее к майскому утру, когда она увидела, как по улице Посо сначала проехала телега Маканка, возившая умерших не по-христиански, а потом черный экипаж врача дона Меркурия, запряженный конем Бартоломе и кобылой Вероникой и управляемый молодым кучером в зеленой ливрее – Хулианом, которого я знал уже лысым таксистом-геркулесом иногда бравшим нас с собой в столицу провинции – туда, где были очень высокие здания, слепые в темных очках на углах улиц и врачи с зеркалами на лбу, привязанными кожаными ремешками.

Моя мать шила в прихожей, рядом с закрытой дверью, в полумраке, пахнувшем, как тополиные листья после дождя, и слушала без зависти, со смутным чувством отчужденности, голоса девочек, прыгавших через скакалку на площади; и вдруг, почти не осознавая этого, поняла, что все смолкло и голоса заглушил металлический грохот и стук открывающихся ставней на улице Посо. Железные колеса подскакивали на мостовой, а хлыст кучера щелкал в воздухе, но не мог заставить двигаться быстрее сонную мулицу, тащившую зловещую тележку, чье необъяснимое имя, Маканка, уже в самом себе таило угрозу, как и другие имена и слова, которые моя мать слышала, не понимая их значения, но зная, что они неотвратимо приносят несчастье. Она подумала, что, может быть, Маканка привезла мертвое тело отца, убитого или умершего от голода в том месте, которое ее дед Педро Экспосито называл концентрационным лагерем: сама она представляла его как пустую равнину, окруженную колючей проволокой, где отец, словно неприкаянная душа, бродил среди бесплодных оливковых деревьев, в военном плаще и разорванной голубой форме штурмовой гвардии. Он, казавшийся героем на фотографиях и выдумывавший про себя невероятные истории без малейшего желания обмануть, стал жертвой своей неисправимой наивности, часто граничившей с глупостью и безумием. Субботней ночью в конце марта вражеские войска заняли Махину, а на следующее утро, ни на кого не обращая внимания, дед Мануэль надел свою парадную форму и спокойно отправился в больницу Сантьяго, потому что была его смена на дежурстве. Едва добравшись до места, он увидел, что на фасаде развевалось другое знамя; его арестовали, и вернуться он смог лишь два года спустя. Мой дед был человеком слова и всегда выполнял свой долг, поэтому, не получив отмены приказа, он должен был предстать на своем посту в восемь: надев слегка набок форменную фуражку, застегнув до самого верха пуговицы мундира, казавшиеся моей матери золотыми, он спокойно вышел на улицу и помахал дочери на прощание рукой, прежде чем завернуть за угол. Это случилось холодным и туманным мартовским утром, казавшимся ей очень далеким, потому что она еще не научилась измерять время, делить на недели, месяцы и годы статичную вечность, без примеси детской субъективности.

– Мануэль, неспроста у тебя такая большая голова, – сказала Леонор Экспосито, провожая его на пороге, а прадед Педро, почти всегда молчавший, погладил мою мать по щеке, вытерев ее слезы, и прошептал ей на ухо тем же тоном, каким разговаривал со своей собакой:

– Доченька, твой отец совсем свихнулся.

Она оставила шитье на стуле, но не осмелилась выглянуть на улицу – не только из-за того, что боялась Маканки, но и потому, что мать настрого запретила ей открывать дверь. Такова была вся ее жизнь в последние годы, с тех пор как она себя помнила: вымощенные прихожие, комнаты в полумраке, закрытые двери, за которые нельзя выглядывать, фантастические голоса на улице, где подстерегало множество опасностей – бомбардировка, стрельба, бегущие толпы мужчин и женщин, кричавших и потрясавших кулаками и оружием, незнакомцы, предлагавшие девочкам карамельки или носившие на плече мешок, может быть, с отрезанной головой, бродяги, дезертировавшие солдаты, арабы, спускавшиеся на закате к источнику возле стены, чтобы стирать свои одежды, танцуя на них черными босыми ногами, а потом становившиеся на колени на расстеленном коврике, воздевавшие руки к небу и простиравшиеся ниц, крича что-то на тарабарском языке – так они молились. Моя мать, услышав звук металлических колес, не устояла перед искушением приоткрыть занавески на окне, выходившем на улицу Посо, именно тогда, когда мимо проезжала телега в форме гроба, с таким же точно заслоном в задней части, каким закрывают печи. Ею правил бледный человек, с лицом чахоточного или возвращенного кжиз-ни повешенного: он подскакивал на облучке, держась правой рукой за перекладину, а левой размахивая кожаным кнутом и с бесполезным остервенением хлеща им по костлявым бокам мулицы. Когда кто-нибудь кончал жизнь самоубийством, за его телом, вместо траурного экипажа из похоронного бюро, приезжала жалкая телега Маканка, отвозившая труп не на христианское кладбище, а по другую сторону ограды без крестов, где хоронили убитых. Маканка появлялась также во время эпидемии, когда совершалось преступление или в водосточной канаве находили труп и было неизвестно, что это за человек и исповедался ли он перед смертью. Поэтому появление телеги на площади Сан-Лоренсо считалось дурным знаком: мгновенно онемев, моя мать слушала стук колес, копыт мулицы, щелканье кнута, будто они уже звучали внутри ее дома; потеряв голову от страха, загипнотизированная и отчаявшаяся, она наконец осмелилась выглянуть на улицу, воображая, что телега остановится перед ее дверью, кучер натянет поводья и, спустившись с облучка, устремит на нее свои мертвенные глаза, в которые ни она, ни кто-либо другой не осмеливались глядеть. Но телега не остановилась, и теперь мать смотрела на нее сзади: длинный катафалк, выкрашенный в черный цвет, ехал мимо тополей и закрытых дверей по пустой площади и наконец застыл, скрипя ржавыми колесами, у крыльца Дома с башнями, под рельефом, изображавшим закованных в цепи гигантов, поддерживавших стершиеся гербы, и фигурными водосточными желобами, раскрывавшими над навесом крыши свои ненасытные пасти. Она увидела на площади приоткрытые окна и любопытные лица женщин, переговаривавшихся знаками с балконов. Ее мать, Леонор Экспосито вышла из кухни, вытирая красные руки о передник, сердито взглянула на нее и, взяв за руку, заставила вернуться в прихожую, закрыв дверь так поспешно, будто ревели сирены и нужно было как можно быстрее прятаться в погребе. Тогда моя мать побежала искать деда Педро: как она и предполагала, тот сидел во дворе рядом с колодцем и гладил по спине свою облезлую от старости собаку, наверное, рассказывая ей вполголоса истории о войне на Кубе и глупости сво-его зятя, который, вместо того чтобы избавиться от формы и спрятаться на время, как сделали многие, или надеть голубую рубашку и приветствовать войска арабов и добровольцев на улице Нуэва, натянул белые перчатки и парадный жандармский мундир, чтобы с должным достоинством быть арестованным и заключенным под стражу новыми властями.