Она душит меня все сильнее. Она душит меня все сильнее и сильнее. Она меня сейчас, кроме шуток, насмерть задушит, что я совсем умру. Вся моя жизнь пролетает у меня перед глазами. Такая, какая была. Садик, где я узнал, что самое главное для нас — это мир во всем мире и белые голуби из бумаги для рисования по 3000 злотых за альбом, а потом вдруг по 3500 злотых, принудительный тихий час, описанные трусики, эпидемия кариеса, праздничные утренники, насильное фторирование зубной полости. Потом я вспоминаю начальную школу, злющих училок в блестящих блядских сапогах, раздевалки, сменную обувь и школьный музей, мир, мир, бумажные голуби, порхающие на хлопчатобумажной нитке по всему вестибюлю, первые гомосексуальные контакты в раздевалке физры. Потом пэтэуха, Арлета, девушка моего кореша из нашей группы, я ее поимел на экскурсии в Мальборк, это была моя первая женщина, хотя, вообще-то, у меня возникли проблемы, и даже очень, потому что она была для меня слишком быстрая. Потом были в больших количествах другие, хотя я ни одну из них не любил. Кроме Магды, но между нами все кончено.
— Птичье молоко, идиотка, — хриплый стон вырывается у меня из-под страшного Наташиного нажима. Она мне прямо в лицо пускает с высоты струйку слюны: какое птичье молоко, бля, птичье молоко у тебя ща ушами пойдет, если не скажешь, — говорит она и придавливает мне желудочное содержание коленом.
— Ну, в птичьем молоке товар, — мычу я, и она меня отпускает, спрыгивает с дивана, даже кроссовки эта падаль не сняла, и все пока еще хорошее птичье молоко вываливает на ковровое покрытие, а мне потом собирать. Вслед за молоком на пол падает один малюсенький, последний, пакетик с товаром. Дорожка у нее получается толстая, как дождевой червяк. От этого вида у меня даже сил нету подняться с дивана, в глазах темнеет, и я смотрю на свои ногти. Она себе уже «Здислава Шторма» с кухни принесла, но вдруг задумалась и вдруг делит на три дорожки.
— Ладно, пусть будет по совести, — говорит она. Одна дорожка потолще, вполне упитанная, вторая такая тонкая, что я скорее словлю кайф от растворимого борща, а третьей типа вообще нету.
— А я что, блин, а я что, хуже? — ору я и ощупываю свои повреждения в результате клинической смерти через удушение, до которой меня довели. Наташа тут же поворачивается задом и свою дорожку хлоп в нос, потом кусок моей и кусок Анжелиной, и не успел я сорваться с дивана, она мне уже такую речь толкает: а чё те? Мало? Мало тебе? Если мало, догонись ширяловом.
Однако она тут же смягчается и, шмыгая носом, говорит: ну, иди сюда, иди, тетя тебе поможет. Оп-ля. И стаскивает меня с дивана, на котором меня типа обуяла слабость, хотя скорее всего это из-за систематичности, с которой я в последнее время балуюсь амфой. Ну-у-у, — говорит Наташа, — иди, иди, не бойся, легкая инвестиция в носоглотку, и будешь как новенький. Сильный, прямо из магазина, еще в коробочке, еще с этикеткой. Вот. А ща шморгни носиком. О-о. Ща будет хорошо. Хотя на старость импотенция гарантирована.
Когда она мне уже немного помогла справиться с дорожкой, она оглядывается и говорит: ну и бардак у тебя, Сильный, тут надо пропылесосить, у меня сильное желание как следует пропылесосить весь этот срач, понимаешь, раз и навсегда. Но если я возьму пылесос, то так тебе пропылесосю, что и ковер втяну, и пол втяну, и подвал втяну, все. Весь дом к черту, весь русский сайдинг обрушится. Так что лучше ты мне не давай. Или дай, но в розетку не включай. Уж я тут пропылесосю. А ты, Сильный, не-е-ет, ты не того, давай приводи себя в порядок, такой большой мальчик, а штаны заменструячил, выглядишь как кассир в мясном магазине, мне от одного твоего вида плохо.
Ну, и я снимаю эти штаны, потому что уже вроде получше себя чувствую, картинка проясняется, чай настаивается. У тебя слишком худые ноги, говорит она, потом поднимает с земли ручку, смотрит на нее и говорит: Здислав Шторм, «Производство песка», ты его знаешь?