Выбрать главу

А пока я себе все это думаю, представляю, вижу глазами своей души, вдруг открывается дверь. И из нее выходит какой-то мужик, который вообще отношения к этой истории не имеет, просто он один из своры статистов, которые задействованы в этом фильме. Но я его сразу примечаю, потому что с ним что-то не так, и это напрямую связано с комнатой, в которую он, наверное, вошел с улыбкой, полный оптимизма и с прямым позвоночником, а выходит с прогрессирующим прямо на глазах сколиозом и горбом, в котором хранит запас воды для излечения морального бодуна, и вся эта его метаморфоза — прямое следствие одного посещения комнаты номер двадцать два. Лампа в глаза, психические пытки, признавайся, что среди русских имеются твои двоюродные братья и сестры, у нас есть доказательства, есть твои фотографии, типа патриот, а стержни для авторучек своим детям покупал у русских, вот, получай за это лампу в глаза, получай за это сколиоз. За машинкой сидит какая-то левая машинистка и записывает все, что он сказал, но не так, как на самом деле, а так, как ей больше нравится, потому что как бы вопрос ни был сконфигурирован, она все равно запишет: да. Да, допрашиваемый выказывает прорусскую ориентацию; да, он хочет, чтобы русские захватили Польшу; да, он клянется именем Польши, что это не русские отравили реку Неман. А все только потому, что «нет» в этой машинке не работает, этого слова как раз нет на клавиатуре. И не было, его еще до польско-русской войны ликвидировали, вырвали еще когда допрашивали художников, связанных с «Солидарностью».

Вот, но когда я слышу «следующий» и туда вхожу, то убеждаюсь, что эту машинистку как раз нельзя обвинить в фальсификации результатов моральных выборов в период военного положения 1981 года, потому что, как я посчитал в уме, она тогда даже не знала, что такое да и что такое нет, потому что ее тогда, скорее всего, и в живых-то не было, она тогда еще не только не жила, но даже еще и не собиралась. Потому что на глаз ей максимум тринадцать лет.

— Здрасте, — говорю я заранее, чтобы показать, какой я вежливый, вдруг она научится писать «нет». Но эта, за машинкой, не отвечает, и тут я сразу начинаю подозревать, что между нами нет уважения, особенно если принять во внимание, что у нее стул выше, чем у меня. Сразу за мной входит шакал, который меня привел, и говорит: эти показания ты, Масовская, потом сразу же отнеси вместе с кофе и печеньем коменданту, он так велел, и сама тоже к нему пойдешь на долгий и серьезный разговор, он так велел. На это Масовская вслух говорит: так точно, а одновременно матом что-то бурчит себе под нос. Классный стереоэффект получается. Когда я слушаю, что она говорит, в то время как сама смотрит на эти свои клавиши и целится в них по очереди одним пальцем, а на втором догрызает остатки ногтя, мне сразу начинает казаться, что это скорее я должен сидеть за машинкой и записывать историю ее болезни. Умственной, конечно.

— Фамилия, — говорит она. Я ничего. Червяковский, — говорю. Имя? — Анджей, очень приятно, — добавляю, — а тебя как зовут?

— Меня Дорота, — говорит она и странно как-то смотрит, меня даже начинает глючить, что она все про меня знает. Что за херня. Я смотрю на нее, — может, я ее когда встречал, на какой-нибудь дискотеке в Лузине или в Хочеве летом, но трудно точно сориентироваться, потому что на ней синий комбинезон, костюм под заглавием «водитель автобуса Неоплан», впрочем, слишком большой. Часы у нее показывают неправильное время, на левой руке ручкой написано «Л» как левая, на правой «П» как прошмандовка, и она, когда пишет или что-нибудь делает, все время эти руки проверяет.

— Имя матери, — бормочет она себе под нос, — вау, бля, имя матери Ма… тя… к… И…за…б…ела с двумя «л», а по мужу Чер…вя…ко…вск…ая… бля.