— Как это?
— Так. Мы с Ярославом очень любим Ротко, а жена его — истинное чудо, но строить он ничего не будет. Он давно уже не строит. А что замечания делает — так у него сегодня одни замечания, завтра другие, и сам он никогда не помнит, что говорил вчера. Понимаешь?
— То есть, мне не нужно с ним спорить, и он не будет мне мешать?
— Именно. Тебе нужно выслушивать его — все его выслушивают, даже Ярослав — соглашаться, кивать, и идти заниматься своим делом.
— Но он всучил мне какие-то наброски, расчеты…
— Это он умеет. Каждый день что-то набрасывает. Бумагу и парчу изводит без меры. Жена его, сдается мне, продает все это в тайне на вес.
Роберто неуверенно хихикнул.
— Он действительно построил несколько церквей и домов в Новгороде. Красиво. Если будешь в Новгороде, не поленись — на окраине, Евлампиева Церковь.
— Да ну! — покривился и заугрюмел тщеславный, ревнивый Роберто.
— Да. Это его наброски у тебя в калите?
— Да.
— Покажи. Всегда интересно, что он рисует. Воображение у Ротко необыкновенное, но, к сожалению, неприемлемое в обычной жизни. Так, посмотрим. Это что же?
— Это, — язвительно сказал Роберто, — его план будущей Софии в Киеве.
Ирина засмеялась.
— А почему две башни? И почему они плоские?
— Такая новая придумка, — прокомментировал саркастически Роберто. — Смотри, эта дыра на фасаде — розетка величиной с дом. Три главных двери вместо одной, сводчатые. Между двух башен — балюстрада зачем-то. А позади башен — крыша углом, над нефом и алтарем. Обрати внимание…
— Да?
— Видишь стены по бокам нефа?
— Вижу.
— А в стенах окна, громадные. Видишь?
— Да.
— Между окнами расстояние — никакое.
— Вижу. Красиво.
— Дело не в том, красиво или нет. Неумеха он, Ротко ваш. Даже если это просто шутка — все равно, шутка дилетантская.
— Отчего же так?
— Потому что материала в таких стенах недостаточно, чтобы поддержать крышу таких размеров. Упадут стены. Нужно сделать в два раза меньше окон, либо вдвое уменьшить сами окна. Ротко болтает что-то про особый древнеримский цемент, но никакой цемент такое не выдержит, а уж здешний известняк… Про кирпичи и вовсе речи нет…
В занималовку вбежала четырехлетняя княжна — младшая из уже родившихся дочерей, и в данный момент самая любимая, поскольку очень глупая — жалко ее. Верный своему решению давать детям сразу библейские имена, Ярослав, сверившись с супругой, назвал дочь Анной, но местные не приняли старую латинообразную форму и переименовали княжну в Аньку, что весьма понравилось родителям. Как-то увидев любимицу в трехлетнем возрасте, одетую в одни порты, размахивающую украденной у одной из прачек ребристой скуей, князь залюбовался и сказал:
— Ну, прямо персидский воин какой-то, а не Анька. Анька-перс.
После этого скую отобрал, а то опасно.
Услышали и запомнили, и стала княжна прозываться — Анька-перс.
Теперь, забравшись на полированный стол занималовки, игнорируя Роберто, Анька-перс схватила рисунок с двубашенной церковью и сказала,
— Рофко фифофаф. Рофко фифует кфасиво. А ты, — неожиданно она показала пальцем на Роберто, — фифуеф похо, ибо ты ефть итафийское говно, а жена твоя фпит с офлицей буифановой.
Прошло несколько мгновений, и Ирина испугалась, что сейчас у нее от хохота случится выкидыш.
Почему-то у Аньки-перса и Ротко случилась взаимная дружеская тяга. Княжна таскалась за Ротко по детинцу, и несколько раз, сперва с позволения матери, а потом и без позволения, зодчий брал ее с собой в город. Располневший Ротко нагибался, кряхтя, поднимал княжну, сажал ее себе на плечи, и шел, что-то ей рассказывая. Собственные его дети, два мальчика-подростка и девочка, приятно проводили в Киеве время, предоставленные самим себе. Жена Минерва шастала по знакомым, интересовалась новостями, прогуливалась по городу в окружении модной молодежи, которая (молодежь) почему-то влюбилась вся, без памяти, в маленькую тридцатитрехлетнюю супругу зодчего. Сестра Ярослава Марьюшка, навещавшая в то время брата (якобы), заинтересовалась было Минервой, прикидывая, не подойдет ли она ей, как подруга и компаньонка, и дело кончилось бы плохо — по вечерам верная Эржбета, не любящая конкуренцию, задумчиво поглаживала черенки стрел в колчане — если бы сама Добронега вдруг не решила, что не так умна Минерва, как кажется, и сразу к ней охладела.
Затем Ротко, уставший от дел, решил некоторое время пожить в Венеции, и предложил княжеской чете свозить туда, в Венецию, Аньку-перса. Предложение показалось родителям совершеннейшей дикостью, но Анька-перс принялась вдруг с упорством невиданным ныть и требовать, чтобы ей было позволено посмотреть на «кахалы» в «Фенефии», ныла две недели к ряду и до того довела отца, что он чуть было не позволил двум небольшим городам на юго-востоке от Киева, бывшим владениям родственников Мстислава, самоопределиться народовластно. У четы было к тому времени уже девять детей. Подумав, родители в конце концов согласились. Полгода в Венеции, где ребенка заодно научат чему-нибудь, латыни, например — не так уж страшно.
— И напичкают сказками о преимуществах народовластия, — все-таки добавил неодобрительно Ярослав, сдергивая сапоги, готовясь к омовению. — Ингегерд, все-таки это легкомысленно…
— Я знаю, — отвечала Ингегерд, разоблачаясь — супруги мылись вместе, — но, видишь, какие она истерики закатывает. Не отпустим — на всю жизнь запомнит.
— Дело не в этом, — сказал Ярослав, водя льняным лоскутом, пропитанным галльским бальзамом, по спине жены. — Осторожно, не напрягай живот. Обопрись о мою руку. Так. Большое пузо в этот раз — наверное, мальчик. Так вот, дело в том, что я, по правде сказать, сам бы хотел съездить. С тобой.
— Нельзя, — сказала Ингегерд.
— В том-то и дело. В данный момент просто не на кого оставить все. Вернешься — десять заговоров, посадники переругаются.
— То есть, — сказала Ингегерд, массируя мужу ступни, — ты хочешь, чтобы Анька за нас туда съездила?
— В каком-то смысле.
— Дуре четыре года.
— Скоро пять.
— Ее украдут по дороге.
— Дадим ей хороших провожатых.
— Например?
— Хелье, — сказал Ярослав.
— Что ж, — сказала Ингегерд. — Этому негодяю я верю. Не подведет. Не щиплись. Оставь мой арсель в покое, тебе говорят!
Супруги захихикали.
Наутро вызвали Хелье.
— Ну, чего вам? — грубо спросил сигтунец.
Ему объяснили.
— Ага, значит так, — сказал он. — Со всем моим дражайшим почтением, вы тут оба, по-моему, совершенно охвоились и заволосели. Ездить в Консталь, сопровождать главного киевского сердцееда, дабы подложить под него Зоэ и тем напакостить Михаилу, и таким образом решить все дипломатические неувязки с Византией — это по мне, наверное. Не перебивайте! Таскаться в качестве спьена к Конраду — пусть. Но быть нянькой вашим хорлингам я отказываюсь. Я не нянька, листья шуршащие, а хорлинги у меня свои есть. И это при том, что я детей вообще ненавижу, и поубивал бы всех в хвиту! Поняли, хорла?
Ярослав покивал понимающе.
— Он поругался с женой, — сообщил он Ингегерд, и та кивнула.
— Это не ваше дело, с кем я поругался! — парировал Хелье. — Что-нибудь еще нужно вам от меня, кесари?
— Нет.
— Ну и идите в пень. Ежели действительно понадоблюсь — зовите, всегда рад.
Через неделю ехать все-таки пришлось, а только полномочия посланца отличались от тех, какими его собирались ранее наделить. С западного хувудвага в Киев прилетел гонец и передал таинственную грамоту от Ротко Ярославу. Ярослав прочел и обмер.
Аньку-перса похитили. Ротко, стоя в каком-то захолустном городишке на польском пограничье, рвал на себе остатки сальных волос.
Оказавшийся в Киеве Гостемил, состоятельный землевладелец, не нуждающийся в средствах, согласился составить Хелье компанию.
— Ради Хелье, — сказал он князю. — Не ради рода олегова.
— Понимаю, — кивнул Ярослав. — Род олегов перед тобою в вечном долгу, Гостемил.