Валентина поцеловала его в губы. Робко и целомудренно, как любящая дочь. Смирнову захотелось ее обнять, ощутить груди, кость лобка, но он сдержался.
— А что там у вас с твоим Замминистра не вышло? Давно вы женаты?
— Семь лет. Я в него влюбилась. Боря тоже. Но потом… Потом выяснилось, что я не могу родить. А он… а он потихоньку стал обыкновенным бытовым подлецом… Скользким и, в то же время пушистым, как все воспитанные подлецы.
— Как это стал?
— Ну, понимаешь, если ты хочешь быстро сделать карьеру, то ты должен стать пушистым подлецом. Если ты хочешь иметь образцовую семью, на зависть всем семью, представительскую семью, то должен стать пушистым подлецом. И так далее…
— Ты знаешь, она права! — ворвался в спальню Борис Петрович, растерзанный самим собой. — Да, я стал подлецом. Да, я подсиживал, клеветал, предавал, где надо говорил, а где надо молчал. Да, я ходил в сауны с нужными людьми и после длинноногих блондинок приносил ей бриллианты и объяснялся в любви. Но это к делу не относится, а если относится, то опосредовано, потому что, вы, Евгений Евгеньевич, бесчестный человек! Я вам это ответственно заявляю. Вы — бесчестный человек!
— Я?!
— Да, вы, Евгений Евгеньевич! Вы не выполнили своих обязательств! Вы не отдали мне святого — вы не отдали мне карточного долга, вы не обладали моей женой!
— Почему это не обладал? — встала перед ним Валентина в позу обозленной супруги. — Обладал, да так, как тебе никогда не удавалось!
Воспаленные Бориса Петровича глаза забегали по супруге.
— Глаза не кошачьи, — отмечали они. — Ничего от удовлетворенной кошки. Платье не помято. Макияж не смазан.
Потом посмотрел на Смирнова. Он лежал в рубашке и брюках. Ширинка была застегнута.
— Да мы были близки, — оставаясь лежать, заложил Евгений Евгеньевич руки за голову. Улыбка удовлетворения блуждала по его лицу
— И он… он оплодотворил меня, вот! — чертовские искры заплясали в глазах Валентины.
Она была чудо как хороша.
— Будет двойня, Борис Петрович, я это чувствую, — сочувственно покивал Евгений Евгеньевич. — И вам придется ее воспитывать.
Борис Петрович сник, опустил руки. Он смотрел на жену с восторгом, с восторгом, испачканным низостью, смотрел, не узнавая ее. «И эта удивительная женщина моя?! Была моей?!
Валентина, потеряв весь свой апломб, искала что-то в глазах мужа. Тот, не выдержав взгляда, отвернулся. И увидел бутылку коньяка, стоявшую под кроватью.
— Иди к себе, — сказал он жене, хлебнув из нее. — А я попытаюсь отыграться.
— Мне кажется, вы зациклились, — проговорил Смирнов, когда они вернулись в гостиную. — Вы бегаете по кругу вместо того, чтобы остановиться и поискать выход. А это, надо сказать, трудное дело, ибо их тьма тьмущая. Можно застрелиться, можно убить кого-нибудь и сесть в тюрьму, сесть и избавиться от необходимости принимать решения. Можно убить кого-нибудь и не сесть в тюрьму, а всю жизнь мучиться и опускаться. А можно поступить совсем оригинально — плюнуть на карьеру, на власть, на славу, и просто торговать памперсами и жить с Валентиной. А если это не устраивает, можно подвалиться друганом к одному типу из администрации и уехать консулом на Таити. Кстати, о Таити. Тут у вас полно картин Гогена, с недавних пор я люблю их. Раньше в упор не переваривал, морщился душевно, переживал за великого мастера — мазня все, да и только. А недавно прозрел и полюбил. Оказывается, смотреть на них надо по-особенному, на задний план надо смотреть. И тогда они оживают, становятся объемными и истинно, необходимо существующими. Так, по-моему, надо и на жизнь смотреть. Не на то, что праздно мельтешит перед самыми глазами, а на то, что позади этого, на то, что по совести своей и происхождению не может, не хочет лезть в глаза.
— Сдавай, болтун, — помолчав, подвинул к нему карты Борис Петрович. — Будем играть на суицид, то есть на выстрел в собственное сердце. Если ты выиграешь, застрелюсь я, и наоборот.
Смирнов пожал плечами, взял карты, стал тасовать.
— Послушай, а почему ты не боишься, почему ты спокоен? — задрожал голос Бориса Петровича. — Лично я после всего случившегося оцениваю твои шансы выжить к завтрашнему, нет, уже сегодняшнему завтраку крайне невысоко.
— Почему не боюсь? Боюсь, ведь вы в аффекте, и себя не контролируете, — признался Смирнов. — Но боюсь не очень, потому что знаю, что завтрашнего, нет, сегодняшнего завтрака у меня не будет. Сегодня я обойдусь без него. А вот обед будет плотным, это точно. Обед или ужин, я еще этого не решил. И еще я напьюсь после всего этого. Так напьюсь, что не смогу поставить резинку и следующим утром останусь без привычной юшки.
Борис Петрович вынул из кармана халата пистолет, снял с предохранителя. Затем, взяв оружие обеими руками, прицелился в Смирнова. Тот чувствовал, как выжимается курок. И продолжал тасовать карты.
Курок сделал свое дело. Боек ударил в капсюль. Но выстрела не последовало.
— Черт, да что это такое?! Вторая осечка подряд! — взорвался Борис Петрович. И прокричал, обернувшись к двери:
— Витя, в чем дело?!
Виктор вошел. Увидев пистолет в руке хозяина, понял суть вопроса:
— А… Вы об этом… Патроны, наверное, слишком долго кипятил.
— Ты кипятил патроны?
— Да. А что?
— Дай мне другую обойму, — сказал Борис Петрович, покачав головой удивленно и негодующе.
Виктор вынул из заднего кармана брюк обойму, положил на стол перед шефом.
Смирнов, бледный, покрывшийся испариной, участвовал в сцене безмолвно. Виктор, посмотрев на него с сочувствием, как на покойника посмотрев, вышел.
Борис Петрович сменил обойму, положил пистолет в карман. Долго смотрел на своего заложника. Так же, как смотрел Виктор.
Смирнов очувствовался, продолжил тасовать карты. Выронил часть на пол. Суетливо поднял.
Он потерял выдержку.
Борис Петрович протянул руку. Ладонь была розово-морщинистой.
— Дай мне. Ты уже банковал, мой черед.
Смирнов, ничего не видя, положил карты на стол. Борис Петрович взял их, стал тщательно тасовать. Закончив, подрезал «свою». И кинул карту сопернику. Поднимая ее, тот заметил, что Борис Петрович совершает с колодой те же самые операции, которые совершал он сам.
— Он мухлюет! — сверкнула мысль. — И, скорее всего, срисовал с меня. Черт! Человек, который так быстро схватывает, не может не выиграть!
Смирнов огорчился выводу, но унывал недолго — в голову пришла спасительная мысль. Обрадованный (на лице это не отразилось), он вскочил, подошел к бару, вынул из него первую попавшуюся бутылку вина (не повезло коллекционной испанской «Малаге»), потом фужер, и вернулся к столу. Следующую минуту он пил, в перерывах между глотками посматривая на свет сквозь искрящийся хрусталь.