Выбрать главу

А мудрец, полюбовавшись моей умиротворенностью и деполитизацией, заговорил: «Это кол, конечно, это самый настоящий кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и верблюдов. Это — кол, к которому можно привязывать ишаков, лошадей, верблюдов и даже баранов. Но выкован он самим Буддой, выкован из небесного железа свирепыми молниями на высочайшей мировой вершине. И потому к нему можно привязать не только ишаков, лошадей и верблюдов, но и Смерть. Не буду рассказывать, как этот кол попал ко мне. Скажу лишь одно: я хочу умереть. Я жажду умереть, потому что устал жить и хочу в нирвану, как маленький мальчик хочет к маме… И смогу я это сделать, лишь от чистого сердца подарив этот кол хорошему человеку. Ты хороший человек, я знаю. Ты любишь свою жену, ты обожаешь сына, ты работаешь до изнеможения за гроши, ты верен друзьям и жалеешь врагов. Этого достаточно, чтобы ты жил столько, сколько захочешь. Но ты должен знать, что это очень трудно — жить, сколько захочешь, жить до того момента, пока поймешь, что жизнь — это не самое главное. Если ты примешь мой подарок, то проживешь очень долго. Ты переживешь первую любовь, вторую, третью, четвертую. Ты переживешь разлад с близкими, разлад с сыном и дочерью, ты переживешь Родину и КПСС. Ты все переживешь, ты всех простишь и станешь мудрым, как природа. И тогда ты, как и я, захочешь стать ее неотъемлемой частичкой, действительно вечной частичкой, которая не знает, что такое жизнь, потому что существует вечно…

Он еще что-то говорил, но я ничего не слышал, а дремал с открытыми глазами. Я люблю вешать лапшу, ты уже, наверное, догадался, а тот, кто любит вешать лапшу, не любит собирать ее со своих ушей и потому в нужный момент своевременно отключается. Как только монах замолчал, я проснулся, как будильник, и попросил повторить из тыковки. Когда он выполнил просьбу, поднял пиалошку и сказал, что все сделаю за радушие и истинно буддийское гостеприимство, которые я нашел в этой палатке. Монах поморщился моему русскому духу, но продолжал гнуть свое:

— Перед тем, как ты опустошишь тыкву, ты пойдешь и вытащишь кол Будды из земли и назовешь его своим. Потом ты вернешься и ляжешь спать. Ты будешь хорошо спать. А утром ты встанешь и похоронишь меня сожжением. Там, недалеко, в боковой долинке есть мертвое дерево. Его сучьев хватит, чтобы вознести мой дух к Будде-Вселенной».

Я пожал плечами, выбрался из палатки, подошел, чертыхаясь, к колу и стал его выдергивать из земли. И выдернул, как обычный кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и прочих верблюдов.

Выдернул и стал рассматривать в свету луны. Да, это был на первый взгляд совершенно обычный кол длинной около тридцати сантиметров, ручной ковки, но, изящный, я бы сказал, иглу напоминающий, весь пропитанный духом своего изготовителя, явно не рядовым духом, а может быть даже божественным…

Но тогда это не вошло плотно в мое сознание, — сделав емкую паузу, продолжил воспоминания Смирнов. — И я стал мочиться, глядя на луну и звезды. Как только вернулся в палатку, монах отключился, и мне ничего не оставалось делать, как к нему присоединился.

Проснулся я с первыми лучами солнца. Какое-то время, глядя на его окоченевшее тело, вспоминал, где нахожусь, и как дошел до такой жизни. Но вспомнил лишь как съел две банки тушенки, и то благодаря красным жестянкам, лежавшим в ногах, и еще то, что обещал сжечь хозяина палатки.

Ты знаешь, я, наверное, не сделал бы этого, не сделал бы точно, если бы не было до мерзости в душе холодно, и не хотелось понежиться у костерка. Знаешь, до сих пор помню, как он сгорел… Как ворох хорошо просушенного сена. Он так быстро сгорел, что дым его ушел во вселенную единым клубом… Как душа.

Потом я подкрепился тем, что оставалось в суме монаха, и пошел в сторону Союза Советских Социалистических Республик. Прошел метров сто и вспомнил о коле Будды. Постоял, постоял в раздумье и решил вернуться, хотя и опасно это было — пограничники с обеих сторон могли проснуться и озадачиться, что это за тип в приграничной полосе ошивается.

В общем, вернулся я, взял кол, потом дошел до границы, на давно не паханом каэспэ — контрольно-следовая полоса так сокращенно называется — оставил записку, чтобы зря отечественные стражи границы не волновались, и направился к себе в лагерь. Там на меня начальник отряда зло и вымученно посмотрел — это потому, что всю ночь с открытыми переломами воочию представлял, потом обнял с радости и к поварихе отвел. Повариха плотно накормила, и я, образцы и пробы выгрузив, поперся в плановый маршрут на одну горушку, высотой чуть-чуть выше пяти тысяч метров. И так целый месяц на нее ходил, пока замерзать при минус восемнадцати не начали…

Смирнов вспоминил молодость. Затуманившийся его взгляд несколько минут блуждал по прошлому, затем приклеился к пустому графину и стал грустным. Олег смотрел пристально, смотрел как на лоха.

— Ну и что было дальше с этим колом? — спросил он, что-то для себя решив.

Столик, за которым они сидели, стоял у самой балюстрады, и море плескалось рядом. Было жарко — солнце добросовестно отрабатывало отгулы, предоставленные ему непогодой, властвовавшей в последние дни. Смирнова тянуло в воду, но Олег смотрел как человек, ждущий оплаченную музыку.

Смирнов задумался. Он пытался вспомнить, как было все на самом деле. Это было нелегко, потому что за время, прошедшее с той ночи, имевшие место события перемешались с порожденными ими вымыслами, фантазиями и видениями, и так хорошо перемешались, что отделить их друг от друга было трудно. Так же, может быть, трудно, как разделить пепел костра, сгоревшего три дня назад, на пепел скрипучей сосны и пепел смоленой шпалы.

Он задумался и пришел к мысли (на этот раз пришел), что ничего ему монах не говорил. Он нирванил, или просто был в коме. И когда увидел кол в руке неожиданно появившегося в палатке человека, как-то странно улыбнулся (или ощерился?) и громко испустил дух. И Смирнову пришлось провести в палатке с трупом ночь. Или рядом с ней. Да, скорее всего, рядом, но за ночь он раза три заходил в нее взглянуть на тело, сожительница которого,— то есть душа, — улетела в нирвану. И не только ту ночь, он провел в той палатке или рядом с ней, но и многие другие ночи. Многие другие, потому что с той поры (так ему иногда казалось) жизнь его сошла с магистральной дороги и начала медленно, но верно разлаживаться. И когда она разлаживалась в очередной раз (на очередной боковой тропе), он видел во сне монаха, себя перед ним с колом в руке, и его злорадную предсмертную улыбку. Примерно с той самой поры Смирнов почувствовал себя другим, его стало тянуть куда-то. И теперь он понял, что именно с той встречи все, что было в руках, стало казаться ему преходящим, а люди, его окружавшие, чувствовались временными попутчиками…

— Да, я ушел в лагерь, — продолжил он, скорбно улыбнувшись, — сунул кол в свой ягдтан — это вьючный ящик, геологи в них обычно держат личные вещи, — и пошел в маршрут. Времени до холодов оставалось немного, и мы пахали, как проклятые, до середины октября, потом спустились в Хорог, камералили, пили, пули расписывали. Зимой меня перевели из Памирской геологоразведочной экспедиции в Южно-Таджикскую, и с мая следующего года я начал работать на Ягнобе, в самом сердце Центрального Таджикистана — кстати, Роксана, любимая жена Александра Македонского, оттуда родом.