Выбрать главу

Нож был остр, как бритва и у меня в паху все съежилось.

— Расстегивай, давай, ширинку, — сказал бандит, насладившись моей оторопью.

— Да ладно уж… — махнул я рукой. — Перебьюсь как-нибудь без гурий, тем более, спать с девственницами — сплошная тоска.

И поспешил перевести разговор на другую тему:

— Ахмед не вернулся?

— Нет, он позвонил. Губернатор теперь все знает. И перед тем, как отдать выкуп за известного русского геолога, то есть тебя, требует свидетельств, что ты жив...

— На камеру снимать будешь?

— Да, — ответил Харон.

— Я плохо получаюсь...

— Да, ты прав, видел тебя по местному телевидению. Но это не страшно. Даже наоборот, хорошо. Ну так с чего начнем?

— Давай с лисенка... — решил я поберечь нос и печень. — Он, что, на людей дрессированный?

— Да, человечиной его кормим. Но не часто, сам понимаешь, не каждый день такая удача, и потому он вечно голодный...

— Ну, валяйте тогда. Только у меня просьба — лица и половых органов не трогайте. Не надо сердить мою жену.

— Как скажешь, — равнодушно пожал плечами Харон, и подозвал жестом плешивого. Тот встал, достал из мешка лисенка, подошел ко мне.

Если сказать, что я чувствовал себя не в своей тарелке, значит, ничего не сказать. С давних пор я относился к боли без особого трепета — знал, что терпеть ее можно достаточно долго. И если загнать страх быть искалеченным куда подальше, то боль перестает восприниматься, как нечто ужасное.

Но в данный критический момент полностью распорядится своим страхом, расправиться с ним, я не мог. И он сидел, не раздавленный в самой сердцевине моей смятенной души, сидел, до смерти напуганным волком. Чтобы не дать ему воспрянуть, не дать завладеть мною, не дать сожрать себя, я куражился, помимо воли куражился. Помимо воли, потому что знал, что бравада, в конце концов, выйдет боком: мучители, если я не буду дергаться и орать благим матом, осатанеют и тогда дело дойдет до тяжких телесных повреждений. Но я, сверх меры возбужденный, ничего не мог с собой поделать и продолжал паясничать.

— Скажи своему поганцу, чтобы с бедрышка начинал меня пробовать, — указав на правое свое бедро, сказал я плешивому.

Плешивый, естественно, ничего не понял и обернулся к Харону за разъяснениями. Тот перевел мои слова на персидский и, нехорошо усмехнувшись, что-то добавил.

Лисенок цапнул алчно, да так, что безнадежно испортил рабочие штаны. Второй укус вырвал из меня изрядный кусок мяса размером с небольшое яблоко, вырвал, уронил на землю, прижал, как кошка, передними ногами к земле и принялся жадно жевать. Я испугался: а вдруг лис бешеный? Или носит в себе вирус геморрагической лихорадки?

И сжался от страха.

— Больно? — участливо спросил Харон, подойдя с телекамерой.

Я, с трудом придав лицу равнодушное выражение, сказал:

— Больно-то больно, но беспокоит меня совсем другое...

— Что тебя беспокоит? — поинтересовался бандит, снимая крупным планом жующую лису и мою кровоточащую рану.

— Твои… твои деньги меня заботят...

— Мои деньги? — удивился бандит.

— Да... — ответил я, надев на лицо маску сочувствия. Получилось где-то на три с плюсом.

— Издеваешься?

Рана ныла нестерпимо.

— Да нет... Я просто подумал…

— Что подумал?

— Как ты считаешь, от чего Фархад умер? От змеиного яда?

— Исключено.

— От потери крови?

— Нет, крови было немного. Ты к чему клонишь?

Лис хватанул еще.

— Я клоню к тому, — сморщился я от боли, — что он умер от какой-то микроскопической гадости, занесенной в его раны коршуном или этой тварью. Ты не боишься, что я умру от нее же? И вместо долларов ты получишь шиш с маслом? Или, как говорят у вас на Востоке, вместо плова — пустой казан с пригоревшим рисом и тряпкой для мытья?

Харон задумался и, когда лисенок проглотил, наконец, мое мясо, бывшее мое мясо и двинулся за очередным куском, сказал что-то плешивому. Тот с сожалением схватил подопечного за ногу и бросил, негодующе завизжавшего, в мешок. А главарь бандитов уселся передо мной на корточки и посмотрел мне в глаза, на рану, на струйку крови из нее вытекавшую. Посмотрев, вынул из ножен нож и сказал, пробуя остроту подушечкой пальца.

— Ты, ради бога, не думай, что отмазался. Я все равно сломаю тебя. Буду отрезать у тебя по кусочку, пока ты не захочешь умереть.

— Опоздал ты... Я давно хочу умереть. А то бы в этих краях не оказался.

Харон посмотрев недоверчиво, взял телекамеру, кивнул плешивому. Тот присел передо мной и начал помешивать ножом кровь, скопившуюся в ране на бедре.

Я сморщился. Было больно и щекотно. Вспомнилось, как после операции по поводу перитонита хирург ежедневно лазал в мой живот сквозь специальное отверстие. Совал в него длинный зажим с турундой и протирал кишки. Тогда тоже было больно и щекотно. И смешно... Смешно смотреть, как двадцатисантиметровый зажим практически полностью исчезает в моем чреве.

Я нервно засмеялся. В ответ мучитель задвигал ножом энергичнее.

Стало очень больно. И я сказал себе, что боль — это приятно, боль — это удовольствие, боль — это свидетельство существования.

Боль, как свидетельство существования, подействовала. Отвлекла внимание. Я закрыл глаза и постарался расслабиться. Получилось. Почти получилось. Чтобы получилось полностью, я принялся мысленно рисовать на своем лице маску блаженной удовлетворенности.

…Камера стрекотала, я «смаковал» боль, впитывал ее каждой клеточкой, впитывал, зная, что если чему-то до конца отдаться, то это что-то скоро перестает восприниматься как первостепенное.

…Впервые я это понял, разбирая на овощной базе гнилую капусту. Войдя в хранилище, был вчистую сражен отвратительнейшим духом. Но через десять минут он пропитал меня насквозь, стал моим и я перестал его воспринимать...

…Нож ткнулся в бедренную кость. Стало очень и очень больно. Мясо это мясо, а когда добираются до кости, до стержня, до твоего стержня, это совсем другое дело.

Мгновенно пронзенный ужасом, я раскрыл глаза и увидел внимательный глазок телекамеры. В тридцати сантиметрах от лица. Она стрекотала равнодушно. Плешивый помешивал в моей ране, так, как будто помешивал суп в кастрюле.

— Я понял, чего ты боишься... — хмыкнул Харон, опуская камеру. Ты боишься потерять то, что не отрастает. Ты привык терять, ты привык терпеть боль, но лишь до тех пор, пока твоей целостности ничего не угрожает.

— Тоже мне Ван Гоген. Все этого боятся... Даже куры, — прохрипел я, чувствуя, что бледен, как белое.