— Не так шведский король, как собственная чернь... Гультяйские атаманы жгут поместья, грабят хутора... На кого детей оставляем? А придётся: приказ его царского величества.
Слова тихие, но увязают в душах. Гетман печалится о людях...
Старшины тоже заговорили. Громче всех — генеральный обозный Ломиковский.
Гетман цепко взглянул — верно ли понял сказанное им полковник Анненков. У царского полковника красное обветренное лицо, да ещё и подвыпил, — что понято, как понято?
Согнутый Франко, вечный гетманов слуга, без скрипа открыл перед старшинами дверь...
В прихожей Орлика дёрнул за рукав полковник Трощинский.
— Пан генеральный! К тебе супликую...
Не стирая с губ улыбки, Орлик выпроводил гостей и лишь тогда наклонил розовое ухо.
Кривоносый Трощинский заторопился:
— Сердюцкий сотник Онисько, пан писарь, поймал бродяг... Ну, всыпали, по обычаю, казаки... А наутро узнаю, что бродяги те из моего полка. Из того самого Чернодуба, подаренного гетманом Гусаку в ответ на мою суплику. Вот. И припёрлись, вражьи дети, уже с жалобой... Известно, Гусак жаден на деньги. Но давать его хлопам на расправу? Где это видано? Сегодня он сотник, а завтра — городовой полковник... Вишь, у царя паны дерут с мужиков сколько могут, а гетман наш всего остерегается. Гусак, вражий сын, и я тебе услугу сделаем, если совет твой...
Да, задача. Приказ известен: хлопов не дразнить. Потеряешь гетманскую ласку. Хоть ты и Трощинский, и родственник ясновельможного... А Гусак поделился награбленным. Неспроста супликовал полковник — прислужился сотник... игрою в карты!
— Где бродяги? — быстро соображал Орлик, уже поднимая к разрисованной яркими цветами двери свою лёгкую руку.
— В моём обозе. Подальше от глаз, вражьи дети...
— Гетману о том не говорить... Завтра скажу остальное...
Весь вечер диктовал гетман, пересыпая сказанное латинскими да польскими словами и сентенциями, — очень мудр в науке. Орлик бледнел — письма царю! — а гетман терпеливо ожидал, пока выводились литеры с длинными хвостами-выкрутасами, дальше сучил мудрую мысль:
— Пиши, Пилип... Не встать на ноги, не сесть на коня, не взмахнуть саблею... Tacitis senescimus annis[2], как сказал Овидий...
Орлик припоминал: в воскресенье гетман по-казацки опростал кружку венгерского вина. От легкомысленного Бахуса заблестели глаза под косматыми бровями. Какие он шутки отпускал о молодицах да девчатах! — нет, не простая это болезнь, ясно и писарчуку. Не впустую сказано: к булаве требуется голова!
— Сенявскому нельзя посылать столько войска, — скрипел дальше гетман. — Старинные манускрипты свидетельствуют, что ляхи неверны в слове. Да и собственный мой опыт о том же говорит. Ведь я не один год провёл при дворе варшавского короля... С полудня — татарская инкурсия. Пусть только казаки отойдут от регимента... Как бы мне самому не просить сикурсу. Ежедневно множатся гультяйские кучки. А кто ещё не пристал к ним — тот обязательно сделается их адгерентом, как только державе станет тяжелей... Пиши, что один я и держу Украину в повиновении. Напомни: если не в гультяи бегут хлопы — так в запорожцы...
Орлик, не поднимая головы, почувствовал злость в слове «запорожцы».
— Сечь — болячка на теле Украины. Пора её вырезать, а Костя Гордиенка, вечного баламута, четвертовать в Москве!
Перья ломались. Орлик менял их, а видел округлое царское лицо. То красное от гнева, как кирпич в крепостной стене, то белое — как лепёшка сыра. И становилось не по себе. Казалось, самого засасывает трясина. Но и в ней — что-то заманчивое, пусть и смертельно опасное.
Всю ночь в лесу выли волки. Уставший за день Орлик утопил голову в мягкой подушке. Различил только шум весеннего дождя. Да его сразу и разбудили. Орлик скользнул сонным взглядом по большим красным печатям на гладкой вощёной поверхности — и бегом к разрисованной цветами двери.
Гетман не спал. Книжонка в красном сафьяне упала на шелестящий тонким ворсом ковёр. Поднимая её, Орлик всосал умом вбитые в сафьян золотые литеры: Horatius. Carmina[3].
У гетмана прищурены глаза. Словно всю ночь он что-то припоминал. Что-то недоделано, а нужно обязательно доделать. Медленно взял он письмо, но пробежал его глазами торопливо, ускоряя их движение за каждым словом, и откинулся на подушки. Захрипел...
— Матерь Божья! — взвизгнул старый Франко. И стал биться перед иконами лбом о камень, шелестя сапогами по ковру.
— Лекаря! — не растерялся Орлик.
Молодые джуры привели немца-лекаря, которому вера — выше всего. Немец заворковал над кроватью, неустанно перебирая тонкими ногами. Орлик не различал слов, кроме «Ruhe», «quies»[4]. Но больного отпустило. Гетман знаком выпроводил всех, даже Франка. В апартаменте оставил только генерального писаря. Потухшим взглядом разрешил читать письмо, присланное царским министром Головкиным. Там писалось о том, что генеральный судья Кочубей и бывший полтавский полковник Искра обвиняют гетмана в измене царю!