— Бросьте вы, мама, о ваших курах да индюшках заботиться… Дочь у вас есть. Вся жизнь моя тут уходит, а вы только: «не спится», «цып-цып-цып»…
— Ну, и дочь. Что ж, что дочь? Двадцать седьмой год это знаю, а когда зятя увижу — вот того не знаю!
— Ах, так. Ах, так!… — скорчится в слезах Нюточка. — Из-за вас ведь тут гибну, из-за вас. А она смеет еще?! Зятя вам нужно… зятя? Вот расстелю себя сегодня же какому-нибудь красноармейцу или мужику — имейте зятя, имейте!… Слышите — расстелю!
Елизавета Игнатьевна спокойно покачивала головой и спокойно говорила:
— Правда, муж больно тебе надобен. Не век в девушках жить — верно это. Только не дури: не подложишь ты себя всякому кобелю, никак того не сделаешь — слава Богу не так учили мать с отцом дочку. Надо искать мужа законного — слышь? И отец твой ищет — найдем: мы не последние в городе. А ты б к доктору за советом пошла: нелишне будет. Лекарство, может, успокоительное… Цып-цып-цып, курочки…
И незадолго до того, как в дом их пришел тот, кого счастливые родители пожелали увидеть ее женихом и мужем, — Нюточка отправилась к врачу.
Доктор Стрепачевский тощ, худотел, рачьи глаза, бородка седая, плешивенькая, — но вспыхнуло Нюточкино лицо от знакомой дрожи, когда услыхала:
— Нет, голубушка: надо сбросить кофточку. Совсем. Надо по-настоящему выслушать.
Он услужливо помогал ей снимать батистовую кофточку, зацепившуюся некстати за разломанную пуговку лифчика. Стрепачевский прикладывал свою волосатую щеку к груди, к спине Нюточки, выстукивал, трогая вздрагивавшее тело теплыми костями пальцев, вывертывал веки, усаживал на кушетку и легонько бил ладонью по вскинутому коленку; потом, глядя равнодушно зелеными рачьими глазами на торопливо одевавшуюся Нюточку, деловито сказал:
— Тэк-c… To, что и следовало ожидать: у вас сильнейшая неврастения на половой почве Да, да — вам нечего смущаться. Я вам дам, конечно, рецептик, но это не все. Да, да. Вам надо взять у жизни то, что полагается уже брать в вашем возрасте. Понятно?… И знаете, — продолжал он равнодушно, прописывая рецепт, — как доктор, как страж, так сказать, человеческого здоровья, скажу вам прямо: чем скорее это будет, тем лучше. Если… если не хотите вступать в брак (ну, мало почему — так?) — надо с кем-нибудь на время сойтись. Ничего ужасного в этом нет. Ничего!…Дома плакала и кричала:
— Не хочу больше мучиться — слышите, мама? Не хочу. Расстелю себя первому встречному…
Но в ту же минуту знала: никому не отдаст себя без креста и кольца храма Христова — никому! Еще крепка в памяти была тяжелая дубовая рама, обрамлявшая упрямый совиный лик бабки Анфисы, незримо присутствовавшей все годы в сохранившей свои устои сыроколотовской семье.
Еще не утеряла Нюточка своей трепетной веры в православный Христов храм, в купель и аналой, в святцы и канон всея Руси — прирученной церковью, от скопного страху — благоверующей, богонепокидающей. И сильна еще стоустая, стоязыкая молва дыровского люда, клеймящего позором непокорных церковных отступников…
И в ночи, тягучие и душные, мечтала только о любви — замужестве.
И вдруг свершилось: пришли и любовь и замужество. Но вместе с ними пришла для Нюточки Сыроколотовой и гибель. А когда нашли Нюточку мертвой, сразу и не догадались о подлинной причине ее смерти.
Однако в силу своей обычной привычки, повествователь успел уже — упоминанием о Нюточкиной смерти — огорчить внимательного читателя, может быть, даже уменьшить интерес его к этому повествованию, и сознание этого вынуждает нас продолжать его в дальнейшем последовательно, не раскрывая раньше времени значения и роли каждого из упомянутых здесь лиц, которые, каждое по-своему, в той или другой мере — сознательно или бессознательно — способствовали Нюточкиной гибели.
Но есть еще одна причина, требующая сейчас же со стороны повествователя оговорки: оговорка эта вызвана желанием сообщить читателю, что одно из упоминавшихся уже здесь лиц никак не повлияло, однако, на судьбу Нюточки Сыроколотовой, ничем не повинно перед ней и введено в это повествование самостоятельным «героем». Это лицо — Юзя.
Таким же «самостоятельным героем» этой повести может быть, наконец, и сам город, почем повествователь в дальнейшем позволит себе говорить о нем и его горожанах подробней — в искреннем предположении, что тем самым исправит до некоторой степени ошибку тех, кто до сих пор или совсем не замечал его (как, например, старые географы), или видел это в уже самые последние годы, когда заштатный Дыровск начал помаленьку преображаться по прообразу знаменитых и великих русских городов.
Вот то краткое и вынужденное «предисловие», которое (да простит нас читатель!) из-за рассеянности повествователя и по ряду других причин не появилось в начале этой повести.
ГЛАВА ПЯТАЯ. Туберкулезный Юзя и жизнелюб Вертигалов
После описанной нами встречи Юзя не приходил более к сыроколотовскому крыльцу. Вначале потому, что пришлось вечерами, после службы в больничной канцелярии, долгими, тоскливыми часами сидеть подле расхворавшейся туберкулезной матери-старушки, а позже — уже потому, что ему, как и всему городу, стало вдруг известно, что дочь Сидора Африкановича Сыроколотова добровольно покидает службу и выходит вскоре замуж.
— Та-ак… вот что-о!… — сказал он только, выслушав воскресным утром сообщение соседки, пришедшей навестить его мать. — Вот что-о… вот что, — повторял он несколько раз и почувствовал в тот момент, как душно вдруг стало горлу и тяжело — хилым, судорожно вздрогнувшим ногам.
Инстинктивно захотелось опуститься на стул, на кровать, но чувствовал, что от этого еще больше ослабнет, что и соседка и мать могут случайно заметить его волнение, — и Юзя тихонько сказав матери, что идет в библиотеку, вышел на улицу.
За все время его встреч с Нюточкой, да и теперь — ему ни разу не приходила в голову мысль, что он любит или может полюбить ее — полюбить как-то по особенному, как не смог бы, казалось, любить кого-нибудь другого. Этого чувства к ней у него никогда не было, но к ней, Нюточке, как и ко всем другим девушкам, женщинам, — было другое, о чем тайно сам себе сознавался, что вместе с тяжелой болезнью сверлило и подтачивало всего его, Юзю.
Двадцать четыре года Юзе, а не дано было жизнью любви: женщины не было в жизни.
И к кому не приходила в жизни женщина — будь то отрок или зрелый муж — тому дни будут терпким выжженным вереском, кровь станет горька, как скисшая брага, у того тело вязче сырого ила, а мысли — только об одном, непознанном: о женщине.
Им, не познавшим ее, женщина станет в мыслях только нагой плотью, и, чтоб узнать ее, они готовы будут сломать высохший вереск своих дней — забыв страх смерти… Так было и с Юзей.
Он не знал любви ни к одной, но каждую желала тайно его томящаяся мысль. Каждую! Ибо ни одна не открыла ему, Юзе, донья заключенной в ней радости.
Он знал еще: сгустками, сукровицами уходит из его тела горькая окислая кровь, ранняя немощь входит в его молодое подгнивающее тело, — а любит женщина, ищет женщина крепкую мужскую сыть, и люб ей удальный горячий оклик.
Оттого знал, что никто его не полюбит, оттого и сам не поверил бы в свою любовь. И если — влекомый зовом своего перегорающего тела — он и прильнул им первый раз в жизни к такому же тоскующему девичьему, то и тогда и позднее уже никак не ошибался в подлинном характере своего чувства: он не любил Нюточку так, как хотел бы он любить девушку, будучи здоровым.
Эта мысль, пока он медленно шел по городу, неожиданно успокоила его, и Юзя почувствовал, что лучше всего сохранит свою дружбу с девушкой, если подольше теперь не будет ее видеть.