Зойка свалилась в лабораторию по распределению. Точнее, по комсомольскому распределению: в подшефной школе с химическим уклоном в ней заметили отличного организатора олимпиад. Не очень рассчитывая на блестящее будущее в науках, она без особого усилия взлетела на общественные высоты — устраивала для сотрудников культпоходы, увеселения, счастливый отдых на лоне природы.
Однажды и сам Билун каким-то чудом оказался с ней в одной палатке. После костра, гитары и семисотграммовой кружки продымленного, шибающего паром в нос глинтвейна спать не хотелось. С берега озера доносились прозрачные туристские песни. А по соседству в верхушке сосны устроилась ненормально голосистая кукушка. Ровное Зойкино дыхание не могло обмануть Билуна. Боясь к ней повернуться или, не дай бог, прикоснуться, он откатился на край палатки, под сырую от росы стенку, и к утру один бок ныл глупой болью. В операциях типа «Глинтвейн и кукушка» Билун никогда больше не участвовал: и так с тех пор не мог выбросить из головы тоненькую девчоночью фигурку в брючках и отороченной мехом курточке с капюшоном.
А выбросить было необходимо — после третьего-то консилиума лечащих врачей! Еще не был произнесен окончательный диагноз, а по институту утвердились слухи. Подумать только, такой молодой, талантливый… Осталось каких-нибудь три месяца… Все на работе да на работе — семью было некогда завести… Говорят, профессор Цегличка специально приезжал и тоже отступился…
Уже опробовали на нем разные средства светила медицины и начинающие лекари — все, у кого находилось новое объяснение болезни. Уже доктор Петручик привык к вечной приставке» врио». Уже на входящей корреспонденции перестало появляться имя Билуна — устойчивый признак перемены власти. Одна Зойка не захотела и не смогла примириться с неизбежностью смерти Анатолия Сергеевича. Девчонки сами назначают себе объект обожания. Так необычно любить безнадежно больного! Поставить в компании грустную пластинку, сесть на подоконник, сделать красиво-страдающее лицо… И никаких обязательств — до абсолютной свободы всего-ничего, три месяца, но никому никогда, в том числе — самой себе! — в этом не признаешься!
Анатолий Сергеевич не отвечал на пылкие Зойкины письма, ограничивался приветами из третьих рук, чаще всего — через Юру Данилова. Но Зойке и не нужны были никакие его ответы: собственной ее мечты хватало на двоих.
Возвращение Билуна было опасно для Зойкиной любви, развеивало ореол романтического страдания и безнадежной жертвенности. Сама она этого не заметила. Она еще радовалась встрече, еще мечтала о странном счастье, отвоеванном у судьбы. А он уже предчувствовал ее уход — именно теперь, когда она нужна ему много больше, чем тогда, в летаргической полужизни Института космической медицины. Он всегда шел по течению, предоставляя времени самому выяснять отношения. И потому так с маху убежал из лаборатории. Узнав о новой разлуке, Зойка почернеет с горя. И вместе с тем — утешится: разлука намечалась настолько мизерной, что и говорить о ней неловко. Зато именно разлука даст возможность снова помучиться, на несколько дней возвратит привычную роль безнадежно обойденной судьбой. Это ей. А ему…
Вагон раскрылся. Кресло мягко вздулось снизу, выбросило Анатолия Сергеевича на перрон. Из палисадника возле вокзальной башенки совсем по-домашнему расталкивали зелень огромные мальвы. Отовсюду несся запах нагретой солнцем вишни. На улицах было пусто. Лишь кое-где копошились по огородам старушки, не уступавшие автоматам удовольствие копаться в земле. Увидев его, старушки разгибались, здоровались, долго смотрели вслед из-под сложенных козырьками ладоней. Анатолий Сергеевич почти дословно улавливал невысказанный вопрос: «А це нэ Климовнин ли хлопець? Та ни, у той вроде б подородней будэ. К Бредунам сын тильки о позапрошлом годе наезжал. Може, Настурьиных? То ж не иначе Настурьиных, бильш вроде не к кому… Якый гарнэсэнькый…»
У Анатолия потеплело на сердце от этих по-хорошему любопытных взглядов, от всамделишной добрососедской заинтересованности. Он и раньше любил неменяющихся старушек, которые мотаются на выходные в гости через весь земной шар, а вот если сюда кто заглянет, то для них уже и событие, и праздник. Он неторопливо шел мимо легких разнокалиберных заборчиков, в коих больше всего сказывался характер хозяев. Поверх заборчиков плескали узкими серебряными листьями маслины, знойно благоухали солнечные кровинки вишен.
Улицы казались чересчур короткими. Было б не удивительно, если б Анатолий Сергеевич смальства сюда не наведывался и мерил все мерками детства. Но он-то наведывался! Выходит, ему и тут не примирить с воспоминаниями знакомые улицы и дома? Или… Или он потерял себя не здесь, но всеми силами пытается натянуть на сознание чужую память…
У одного дома Анатолий Сергеевич чуть-чуть постоял, прежде чем войти. Тропка за калиткой узко отвоевала себе место среди петуний и огоньков. Отяжелевшие от жары мальвы уставились на гостя с высоких голых стеблей. По веткам вдоль стен взбирались зеленые плети повители. Анатолий машинально сорвал фиолетовый граммофончик, сжал пальцами зев, дунул с узкого сладкого конца. Цветок напружинился и трескуче лопнул…
Борис не ждал Билуна и не мог ждать. Они не виделись лет пятнадцать — в прошлые Толины приезды его обязательно куда-нибудь уносило, а писем и телесвязи оба терпеть не могли. Сидя на врытой в землю скамье, Борис кормил с ладони вылущенными зернами подсолнуха замурзанного пацана. В широченной Борькиной ладони крепенькая беловолосая головка сына тонула полностью. Борька поднял глаза, кивнул, высыпал ребенку в рот все семечки разом, ссадил с колен, погладил по голове и сказал тонким голосом, странно модулированным вдоль фразы на совершенно неподходящих к тому словах:
— Иди поиграй, деточка. Мне надо с дядей поговорить.
Поднялся — большой, рыхлый, в исподней рубахе и низко открывающих живот штанах… Только несуразными движениями и напоминал он еще того худого нескладного парня из детства, который терялся, когда его вызывали к доске, но на спор однажды без спроса покинул посреди урока класс. Теперь Борька больше походил на своего дядю — человека-гору Ефремыча.
— Извини, я немного устал после ночной.
Он работал оператором на маслозаводе.
Анатолий, не отвечая, смотрел Борису в лицо. Мимо, басовито шаркая крылышками, пролетел шмель с желтым зеркальцем на брюшке. На миг Билуну показалось, это тот же самый — из их детства — шмель Шатька, гудевший здесь и два, и три десятка лет тому назад. И тот же воздух вокруг. Те же деревья и стены. Тем не менее, он их не узнавал. Или, если уж быть последовательным, узнавал, конечно, но именно так, как узнаешь незнакомого человека по описанию, внутренним чутьем. В этом большом рыхлом человеке с тонким голосом Анатолий тоже без сомнений узнавал Борьку — тот прорезался в хозяине этого домика независимо от воли обоих и от темы разговора. Здесь, под вишнями, к Анатолию точно возвращалось детство. Но детство чужое, подаренное ему щедро, от души, и все же им лично не пережитое, не оставленное позади во времени, а подкинутое извне, внедренное в сознание, в память, а не в душу и не в чувства. Навязываемое Билуну детство не было пережито, несмотря на еле заметный шрам на бедре — след давнишней игры в прятки, когда он впотьмах врезался в моток колючей проволоки, несмотря даже на память о заржавевшем конденсаторе, который Билун с великим трудом рассчитал когда-то для радиолюбителя Борьки — вон он до сих пор так и валяется на подоконнике. Нет-нет, все это произошло не с ним. Все здесь его и не совсем его, взятое, вероятно, из чьей-то жизни напрокат и теперь механически подсаженное ему в память. Себя здесь Анатолий не находил, не мог найти!
— Ты меня узнаешь? — спросил он Бориса.
— Что, в нынешнем сезоне шутка такая? — удивился Борька.
— Но ты не находишь во мне ничего странного?
— Странного? Чокнутый ты какой-то. Но этого всегда в тебе было вдоволь…