— Мы разумные созданья и должны разбираться со своими трудностями, — бережно произнес он, — должны даже помогать друг другу разрешать их.
— Эти трудности не мною созданы.
— Тобою — и ты бесстыже мне лжешь.
И вновь пало безмолвие — глубокое, но не мирное. Это беззвучие зудело звуком, в нем затаились крики, оно было лютым и ужасающим. Мужчина прижал руку ко лбу, закрыл глаза, но на что он смотрел в безмолвии своего существа, было известно лишь ему одному. Женщина сидела прямо на расстоянии вытянутой руки от него, и, пусть глаза ее были распахнуты и спокойны, она тоже взирала на то, что было вольно внутри нее и ей одной очень зримо.
— Кое-чего я не в силах сделать, — сказал мужчина, с трудом выбираясь из подземных пещер и тайных пейзажей. Продолжил говорить, спокойно, однако без выражения: — Я старался выработать в жизни правило и следовать ему, но не стремился навязывать свои законы никому другому — тебе-то уж точно. И все же мы обязаны исполнять какие-то элементарные обязанности, и от них ни мне, ни тебе отказываться нельзя. Есть личная, скажем так, семейная верность, какую ждем мы друг от дружки…
— Я ничего не жду, — сказала она.
— Я не требую ничего, — произнес он, — но жду… я жду так же, как жду воздуха в легких и устойчивости под ногами. Этого не смей у меня отнимать. Ты не обособленный индивид, каким себя представляешь, — ты член общества и живешь этим; ты член моей семьи и живешь этим.
Она обратила к нему лицо, но не глаза.
— Я ничего у тебя не прошу, — произнесла она, — и принимаю как можно меньше.
Он сжал руку на столе, но, когда заговорил, голос у него был ровный:
— В этом отчасти состоит моя к тебе претензия. Жизнь — она в том, чтобы давать и брать, никак не взвешивая дары. Ты же не делаешь ни того, ни другого, однако обстоятельства твои таковы, что мы вынуждены приспосабливаться, хотим того или нет. Я человек обстоятельный, — продолжил он, — возможно, тебе это докучает, но я не могу жить в сомнениях. Если происходит что-то, способное помешать или помочь моему сознанию, оно должно быть мне известно. Таков закон моего существа, мое древнее наследие, и я над ним не властен.
— Я тоже, — холодно произнесла она, — наследница веков и должна исполнять завещанное мне, нравится мне оно или нет.
— Я люблю тебя, — сказал мужчина, — и много раз это доказал. Я не демонстративен, и меня смущает такая манера беседовать. Может, смущение в речи ответственно за большее, нежели заметно любому из нас в мире, падком на речи и жесты, но я произношу это слово со всей искренностью — с серьезностью даже, возможно, — какую ты находишь отталкивающей. Будь по крайней мере честна со мной, пусть и жестока. Не могу жить в полузнании, какое есть ревность. Она рвет мне сердце. Я становлюсь непригоден для мысли, для жизни, для сна, даже для смерти. Я обязан знать — иначе я безумец и более не человек, дикий зверь, что загрызет себя, отчаянно боясь ранить врага.
Язык женщины стремительной красной вспышкой мелькнул по бледным губам.
— Тебе есть что мне сказать? — спросил он.
Ответа не последовало.
Он не отступался:
— Правдивы ли утверждения в письме твоей матери?
— В письме моей матери! — произнесла она.
— Есть ли поводы у моей ревности? — выдохнул он. Ее ответ тоже был не более чем выдохом.
— Я тебе ничего не скажу, — сказала она.
И вновь задремало, зажужжало между ними молчание, и вновь удалились они в тайные места своих душ, где высасывало из них силу, покуда не впадали они в ступор. Женщина томно встала со стула, и миг спустя встал и мужчина.
Молвила она:
— Я уеду утром. — Далее пробормотала: — Ты дашь мне повидаться с мальчиком.
— Если узнаю, — произнес он, — что ты разговаривала с мальчиком, я убью тебя — и мальчика убью.
На этом женщина удалилась, и шаги ее легонько постукивали по коридору. Мужчина погасил свет в желтых шарах и вышел за дверь; заглохли и его шаги во тьме — но в другой стороне.
Мак Канн встал.
— Ей-же-ей! — проговорил он, выпрямляя затекшие ноги.
Окружали его великая тьма и великое безмолвие, а дух в этой комнате был противнее любого, какой доводилось Патси вдыхать. Впрочем, выдержка у него была медвежья и своему делу он был решительно привержен, а потому чужой непокой мог потревожить его лишь на миг, И все же комната ему не нравилась, и он поспешил покинуть ее.
Поднял мешки, осторожно шагнул к окну, перебросил их за подоконник. Затем выбрался сам и подобрал добычу.
Через пять минут уже был он снова на дороге. По ней преодолел, словно громадный кот, несколько ярдов, пока не оставил сторожку привратника изрядно позади; а затем с мешками на плечах перешел на стремительный шаг, которого предстояло держаться часа три.