Немедленно: какая–то деловая встреча и он мне позвонит завтра.
Не позвонил, но я и не расстроился.
Зато расстроился я в тот раз, когда лет за десять до этого смешного случая зашел в общественный туалет, на месте которого сейчас располагается какой–то несуразно дорогой торговый центр. Туда временами ходит дочь — видимо, шоппингует глазами.
А мне там делать нечего, поэтому и не хожу.
Ну а в туалет тогда зашел, был летний вечер, только вот скорее всего это опять меморуинги, и сквозь руины проглядывает как упомянутый летний вечер, так и неясно откуда налетевший порыв ветра, принесший с собой омерзительную взвесь дождя.
Это был типичный совдеповский туалет с грязным кафельным полом, пахнущими писсуарами и тусклой лампочкой, свет от которой еле пробивался через запыленный матовый плафон.
И тут глагол «расстроился» надо заменить на другой — «испугался».
Я был еще школьником, но временами уже боялся людей.
И тип, стоящий в самом углу, мне сразу не понравился.
Он был в плаще, хотя на улице было лето.
Может, из–за его плаща мне сейчас и кажется, что тогда шел дождь?
Быстренько отжурчав, я начал продвигаться к дверям, за которыми пахло намного лучше.
Внезапно тип оказался передо мною.
Он распахнул полы плаща и я остолбенел.
Он был без брюк и без трусов.
И одной рукой раскачивал свой тупой и толстый шланг.
Не знаю, что на меня нашло, но я вздрогнул, подпрыгнул и врезал ногой ему по яйцам.
Потом развернулся и помчался к выходу на улицу.
Видимо, ему стало больно и он завопил.
До сих пор мне кажется, будто я различал тогда каждое слово.
Что–то вроде:
ПАРЕНЬ, Я ВЕДЬ ПРОСТО ХОТЕЛ У ТЕБЯ ОТСОСАТЬ!
На улице действительно моросил дождь и уже зажигались фонари.
Блеклые, тусклые, люминесцентные.
«Простите меня, что я приносил вам беду…», но это уже не из Кавафиса.[13]
16. Про то, как я играл в театре, а так же про эксгибиционизм и вуайеризм
Театр назывался «Пилигрим» и располагался на седьмом этаже второго здания университета, где находились факультеты для очень умных — физический, математический, химический, биологический, в общем, не нам, гуманитариям, чета. А еще там был клуб, где и обосновался театр.
В котором непонятно в какой уже день оказался и я, как то и положено любому нормальному юноше–эксгибиционисту, так как юноши — они всегда эксгибиционисты, да и девушки, между прочим, тоже, одно постоянное желание: выставить себя на публику.
Хотя я до сих пор этим грешу, например, те же меморуинги можно назвать еще и «Записками эксгибициониста». Таким образом, получается уже четвертый вариант названия:
1. Полуденные песни тритонов,
2. Надписи на книгах,
3. Удаленные файлы,
4. Записки эксгибициониста.
Только с годами любой человек начинает грешить девиацией иного рода, вуайеризмом, а писатели так вообще на этом заклиниваются, постоянно подсматривают, подглядывают, подслушивают, поднюхивают, одним словом — подвуайеривают. Ладно я, даже в бинокль на противоположные окна не смотрю, а ведь есть и такие, что ходят как шпионы с записными книжками и в них каждое слово записывают, будь это хоть в автобусе, хоть на рынке или в магазине — никакой разницы!
Впрочем, и я сейчас хорош — подглядываю за тем собой, который в пылу юношеского как самолюбования, так и глубочайшего нигилизма приперся в упомянутый уже театр, дабы предаться публичному обнажению своей души на сцене.
Между прочим, это был второй театр по счету. Название первого, как и положено, не помню, но зато хорошо засела в голове сцена, где несколько человек несут на носилках какого–то бедолагу. И вроде бы я тоже должен был там суетиться, чуть ли не в белом халате, вот только что это могло бы быть?
УРА!
ВСПОМНИЛ!
«ФИЗИКИ» ДЮРРЕНМАТА…
Но в «Физиках» меня на сцену так и не выпустили, наверное, побоялись, что из–за среднего своего роста и непредсказуемого в проявлениях на тот момент возраста я могу кого–нибудь и уронить.
Или уронят меня.
Что тоже не очень–то приятно.
Поэтому я и перебрался в другой театр, репетировавший не по вторникам, скажем, и четвергам, а — предположим — по средам и пятницам.
Или наоборот:
по вторникам и четвергам!
«Пилигримом» же театр назывался потому, что его создатель, он же главный режиссер, он же автор всех инсценировок, физик–теоретик (так мне сейчас кажется) по специальности очень любил одну песню, в которой были такие слова:
13
Это первая строчка одного из последних стихотворений давно забытого поэта Сергея Дрофенко.