— Писать дальше! — ответил я, и подумал, что моя теща…
В общем, далее следует фигура умолчания.
На самом же деле то письмо Виктора Петровича сыграло в моей жизни колоссальную роль. Я впервые понял, что собираюсь заниматься чем–то очень серьезным и далеко не веселым. И что делать это надо всерьез. То есть — не хобби, не профессия, судьба…
А еще в письме было сказано, что в городе Сврдл живет его, Астафьева, ученик, некто Александр Филиппович. И было вложено рекомендательное письмо к нему с надписанным номером телефона.
Я, естественно, позвонил.
Мне очень хотелось стать писателем, и пусть В. П. Астафьев отказал мне в этой возможности, но я все равно должен что–то делать.
Жить, писать, общаться…
Можно и так:
ПИСАТЬ, ЖИТЬ, ОБЩАТЬСЯ,
ЖИТЬ, ОБЩАТЬСЯ, ПИСАТЬ…
Филиппович писал про жизнь горно–уральских поселков в стилистике Фолкнера и с лексикой Лескова. Я до сих пор убежден в том, что именно он может быть назван ВЕЛИКИМ УРАЛЬСКИМ[71] ПИСАТЕЛЕМ, а не тот же П. П. Бажов, сказы которого я помню больше по диафильмам, которые мне крутил дед на даче, чем по типографским изданиям. И более великим, чем многолетний житель С-Петербурга Мамин — Сибиряк. В прозе Филипповича на самом деле было нечто настолько уральское, что временами читать ее так же невозможно, как здесь жить — не то, что воротит с души, душу сворачивает!
Когда я в первый раз пришел к нему в контору — он был инженером и служил где–то возле вокзала, — то он выстукивал на старой пишущей машинке беловик своей повести «Высокие чистые звезды». Я запомнил название — мне тогда оно понравилось.
Мне он тогда вообще понравился, высокий, кряжистый, с бородой, в общем — писатель.
Непонятно почему, но он начал со мной общаться. Наверное, из — за письма Астафьева.
И общались мы много лет, до его смерти в 1983 году.
Тогда он давно уже был членом СП, у него был дом в деревне и он вел вроде бы типичную жизнь часто издающегося, пусть и в провинции, советского литератора, только когда мы увиделись незадолго до смерти, то я был ошарашен тем неистовым ревом, с каким он вначале кричал кому–то, мне неведомому, про «Записки из мертвого дома» Достоевского, а потом вдруг мрачно выдохнул из себя апокалиптическую фразу:
ГРОБЫ, ГРОБЫ!
Больше я его никогда не видел.
Иногда мне кажется, что вот все они и были настоящими, а мы какие–то невнятные существа, лишенные души. Я понимаю, что это бред, и что на самом деле если у меня и вызывает уважение их этическая позиция, то это не значит, что сам я придерживаюсь такой же, не говоря уже об эстетике.
Но я ничего не могу поделать с тем, что временами мне безумно жаль одного — дело не в том, что этих людей больше нет на свете, почему–то начинает возникать ощущение, что их никогда и не было, вот чего мне действительно жаль!
Наверное, в последний раз я ощутил такое болезненное и неприятное покалывание, когда узнал, что умер Георгий Витальевич Семенов.
Почему–то мне всегда везло на знакомства с писателями, которых я почти не читал!
Хотя какие–то рассказы Семенова я все же читал, а потом — уже была перестройка, и мне вдруг подфартило: решили отправить на писательское совещание/семинар в Белоруссию, в какой–то дом творчества — внезапно оказался в его творческом семинаре.
Это был декабрь 1987‑го, Наталья возилась дома с двухмесячной Анной, а я планировал, как перестать быть struggling writer, и всерьез надеялся, что эта писательская тусовка мне поможет.
Она помогла в одном: Семенов открыл мне секрет, как он может пить много кофе до позднего вечера и много курить, а потом все равно засыпает без всякого снотворного.
Он пил перед сном корвалол.
По 25–30 капель.
Каждый вечер, если, конечно, не пил водку.
С тех пор я стал записным корвалолистом, хотя надо честно сказать, что Семенов научил меня еще нескольким вещам.
Например, быть терпимым к тому, что делают другие.
Он с большим уважением слушал всех одинаково и ко всем относился одинаково тепло. Даже ко мне с моими тогдашними полумодернистскими вывертами. И находил в них именно то, о чем — вроде бы — я их и писал.
Ему все это действительно было интересно, он не был зациклен на себе.
Жаль лишь, что я стал понимать все это намного позднее.
Я вообще очень многое стал понимать гораздо позже, чем положено, хотя может, и сейчас не всегда еще понимаю.
Поэтому и думаю, что они были мудрее.
И Астафьев, и Филиппович, и Семенов.
Несоизмеримые величины по писательскому дару, но для меня во всех них есть одно общее — та человеческая составляющая, которая сейчас почти не встречается:
71
Именно уральским, то есть изначально ориентированным на такой малый спрос, что мог, да и был востребован лишь местными критиками и литературоведами.