— Каринка, смотри, я обижусь! И вообще, что ты так переживаешь? Если и впрямь об этом серьезно говорить, то в первую очередь это дело надо обсуждать с отцом — наследник-то, в общем, получается он.
— Ну и пожалуйста, хочется тебе разбрасываться миллионами — ради бога. Но я бы на месте этого Хороваца при таком подходе больше тебе не перезванивала — забрала бы сундук себе и дёру… Ой, все, Сумка, извини, меня шеф домогается. Вечером перезвоню, а ты пока — думай. А еще лучше — сходи…
Поговорив с Кариной, Самсут поплелась готовить завтрак. На душе было совсем не весело — «и кюхельбекерно, и тошно». К тому же только что пришедшая на ум перспектива выходить на отца в связи с возможно замаячившим на горизонте наследством представлялась ей совсем не привлекательной. Причин тому было несколько. Во-первых, отца она помнила плохо, а во-вторых, дочерних чувств к нему практически не испытывала. «Вот тебе и отдых!» — вздохнула Самсут, наливая чай. Она совсем не представляла себе, с чего начинать разматывать этот запуганный клубочек.
Взяв кружку с чаем и отпивая на ходу, Самсут прошла к дивану, забралась на него с ногами и попыталась вытащить из памяти все, что было связано у нее с отцом — Матосом Ивановичем Головиным, «актером второй категории», как гласило затертое серое удостоверение с буквами МДТ, чудом сохранившееся после того, как мать попыталась избавить квартиру от любой мелочи, способной напомнить о былом существовании мужчины в этой квартире.
Самсут снова вздохнула, но на этот раз еще глубже, оттого что именно благодаря отцу она получила свое странно звучащее для русского уха имя и отчество — Матосовна. Отец, будучи по матери армянином, таковым себя не считал вообще, представляясь, в зависимости от ситуации и состава компании, то итальянцем, то сваном, то французом, хотя по своему характеру был, скорее, самый настоящий русак. По крайней мере «такой же безответственный, безголовый и беспринципный» (авторство данной характеристики, естественно, принадлежало матери). Что же касается внешности, то его действительно можно было принять за кого угодно — от араба до югослава. Неудивительно, что в своих, в театральных кругах его частенько сравнивали, к примеру, с Омаром Шарифом, а в сценарно-литературных тусовках — с Сережей Довлатовым. С последним, кстати сказать, Матос был неплохо знаком. В первую очередь, через знаменитый пивной ларек на Рубинштейна, конечно же.
А вот молодость Галы (мать терпеть не могла своего хохляцкого имени «Галина Тарасовна», всю жизнь считала его своим проклятием, почему и предпочитала, чтобы все знакомые и домашние, не исключая дочери, называли ее просто Гала) прошла за кулисами Оперной студии Консерватории. Именно с тех самых пор эта дородная женщина сохранила привычку к духам явным, ярким и крепким, как театральные костюмы и грим. Впрочем, к костюмам и гриму она имела отношение не совсем прямое, поскольку работала не певицей и даже не костюмершей или гримершей, а массажисткой. Руки у нее действительно были золотые, внешность ярчайшая, и многие из студентов, статистов и даже некоторых солистов на нее заглядывались. Именно в Ленинградской Консерватории она и познакомилась однажды с отцом Самсут.
Своего отца Самсут помнила плохо. Буйные черные кудри, угольно-черные глаза, могучее телосложение — вот, пожалуй, и все, что запомнилось из детства. Ну и беспрестанные арии мирового репертуара, разумеется. Отец навсегда исчез из их с мамой жизни в начале 1981 года, когда Самсут только-только пошел двенадцатый год. Самсут знала (в первую очередь, по рассказам бабушки, так как для Галы упоминание имени отца было чем-то вроде фамильного табу), что Матос мог стать весьма неплохим актером, если бы не его неуживчивый характер и чрезмерное пристрастие к спиртному. Причем второе, как это часто и бывает, вытекало из первого. Неплохо стартовав в середине семидесятых, в еще только набиравшем обороте будущем золотом додинском составе, Матос сыграл несколько совершенно блестящих, по уверению бабушки, ролей, но потом каким-то образом сподобился вдрызг разругаться и с Падве, и с самим Додиным. После чего, вполне предсказуемо, плотно осел на скамейке запасных, так навсегда и оставшись с обидным второсортным клеймом «артиста второй категории». С тех пор, если у него и случались главные, бенефисные роли, то исключительно в театральных «капустниках». За которые, к глубокому сожалению Галы, денег не платили.
На этих самых «капустниках» отец, что называется, отрывался по полной, покоряя сердца (и не только) благодарных слушательниц, в первую очередь, своим дивным тенором. Матос вообще считал, что в нем умер гениальный оперный певец, хотя специально этому ремеслу он никогда не учился. Зато постоянно покупал пластинки с лучшими исполнителями оперных арий, слушал их и подражал всем подряд. Большой выцветший постер Марио Ланца, на которого молился Матос, еще долго висел в прихожей, и Ван, будучи маленьким, честно уверял всех, что это его дедушка. Вечерами в кухне гремел мешавший Самсут спать отцовский голос, распевавший «Ohime! che feci! Ne sento orrore!»,[3] а ближе к полуночи арии начинали перемежаться не менее громкими рассуждениями о том, что в этой стране нет никому дела до истинного таланта, что нужно угождать всяким начальникам, непременно вступать в партию, и так далее, и тому подобное… «Тому подобное», как не трудно догадаться, заканчивалось питием.
3
«О, что я сделал! Подумать страшно!» — начало арии Альфреда из финала третьего действия «Травиаты».