Я не играла эту роль, я проживала ее. И только один эпизод никак не хотел мне поддаваться. В самом начале сказки я, по сценарию, должна была сидеть и плакать, потому что Снежная королева увезла моего брата Кая. Плакать по-настоящему мне никогда не хотелось, а плакать понарошку я, как оказалось, не умела. Я недоумевала: почему нужно плакать? Я хотела веселиться и радоваться, ведь у меня была главная роль.
Воспитатели наперебой пытались показать мне, как изобразить слезы – наверное, им это было сделать легко. В их глазах нередко можно было увидеть грусть, даже когда они улыбались уголками губ. Но у меня тогда не было этой мудрой задумчивости внутри. Я радостно смотрела на то, как они изображают рыдания, и мне становилось смешно.
– Оленька, постарайся сделать вид, что ты плачешь! – не унимались они.
– Вот так, закрой ладошками лицо.
А я сидела на стульчике, покачивая ножками в такт их наигранному горю, и хитро прищуривала глазки под темными ресничками.
Однажды после тихого часа к нам на репетицию пришла девочка, которая должна была играть роль старушки-разбойницы. До этого дня ее слова произносила Елена Николаевна. Девочка была намного старше меня, она уже училась в школе. У нас была совместная сцена, в которой я обращалась к ней безукоризненно отчеканенной фразой:
– Старушка-разбойница, сжальтесь надо мной! Отпустите! Я ищу своего брата, его похитила Снежная королева. – Я складывала маленькие ручки на груди и делала бровки домиком, ожидая снисхождения лихой разбойницы.
Та девочка была в оранжевом объемном свитере, настолько не по размеру сидящем на ней, что казалось, будто в него могут поместиться еще трое. У девочки была короткая неряшливая стрижка и грозное выражение лица. Стояла она прямо передо мной, вызывающе упираясь руками в бока.
В ответ на мои слова школьница негодующе выкрикнула свою реплику:
– Ах ты дрянная девчонка! Старушкой меня назвала?!
Громогласный звук поразил меня, я съежилась и втянула голову в плечи. Судорожно стала вспоминать, правильно ли я сказала свою фразу, точно ли там было упоминание старушки. Страх и паника моментально охватили меня, взгляд девочки метал искры негодования. Ужас застыл в моих глазах, и я поняла, что обидела ее – обидела по-настоящему, назвав старушкой. Мысли сумбурно проносились сквозным потоком в голове, я думала про себя: «Ну да, она, конечно, старовата, и стрижка у нее не такая, как у всех девочек, – никаких тебе косичек и бантиков, наверное, она и правда старенькая. А я указала ей на это. И вот она обиделась и кричит».
Не помню, сколько я простояла так: страх сменялся ужасом, румянец на щеках – бледностью, а ситуация казалась непоправимой. Хотелось обратить эту неловкость в диалог, но слова не шли с языка, и я так и застыла в немой сцене, с открывающимся и закрывающимся в беззвучном движении ртом.
И вот тогда я подумала, что, пожалуй, готова заплакать. И отрепетировать первую сцену сейчас было бы как нельзя кстати.
Спектакль перед зрителями разыграли накануне Нового года. Девочки надели белые гольфы и красивые платья снежинок. Наряды тогда украшались вручную заботливыми руками мам – к подолу пришивали мишуру и блестящий елочный дождик, крахмалили марлю и в несколько слоев собирали на резинку для пышности. Мишура была страшно колючая, но все девочки стойко принимали эти жертвы – красота требовала.
Мальчики были в костюмах зайцев с несимметрично лопоухим картоном и ватой на голове, в черных шортиках и белых колготках. На ногах у всех красовались чешки, также нелепо украшенные кусочками мишуры.
Родители смотрели на своих нарядных малышей, тайком утирали слезы умиления, излучали восторг и продолжительно аплодировали.
Все родители радовались, гордились и улыбались.
Все.
Кроме моих. Потому что их в зале не было.
И тогда в душе маленькой Герды впервые поселилась настоящая тоска, готовая вылиться наружу горькими рыданиями. Сердечко стучалось в каменный панцирь, выгибая ребра наружу, слезы царапали щеки, и это было гораздо страшнее гнева старушки-разбойницы, маскирующейся под девочку в оранжевом свитере.
Воспоминания избирательны, и из памяти напрочь стерлось, как и с кем я дошла до дома в тот день. Но вечер в кругу семьи запомнился навсегда. Дома разыгралась пьеса совсем другой тональности.
В квартире было как-то особенно угрюмо и напряженно. Меня разрывало от пустоты, одиночества и ненужности – никто так и не поговорил со мной. Мысли метались в хаосе, пытаясь найти хоть какое-нибудь объяснение происходящему. А за закрытой дверью на кухне сидели родители и общались громким ядовитым шепотом. Тогда я впервые услышала это жуткое слово, звучащее вязко, безвольно и протяжно, словно пластилиновая жвачка для рук: