Рассказы Кости Судакова похожи один на другой.
Вид у Кости лихой. Волосы густые, курчавые. На щеке темнеет крупная родинка. Кончик носа вздернут, и от этого вид у него весьма задиристый. Дисциплинарный батальон, судя по всему, его ничему не научил. Была б возможность, он вновь и вновь подрывал бы плотины, продавал бы буксиры. Живет только тем, что есть сегодня, завтра для него — неразличимая даль. Мне кажется, что именно от него пошла поговорка о том, что война, мол, все спишет. Как он станет жить на гражданке? Об этом он, по-моему, и не думает.
Миша Головин, Костя Судаков, не говоря о Лене Кедубце, основа группы, ее ядро. Остальные моряки тоже воевали и на берегу, и на кораблях, по разным причинам остались не у дел. Кто из госпиталя прибыл в экипаж, кто как. И хотя каждый из них чем-то интересен, у каждого своя жизнь, но всех их как бы заслоняли бесшабашная удаль, точнее нахрапистость Судакова, сдерживающая рассудительность Головина, непроходящая насмешливость Кедубца. Из рассказов моряков я знал, что их не раз расписывали по кораблям, но проходила неделя, другая, и они возвращались в экипаж. «Все мы — горячие осколки войны, — сказал о себе и о своих товарищах Леня. — Разлетелись так, что не собрать. Нам бы теперь демобилизации дождаться».
На них давно уже махнули рукой. Да и махнули ли? Может быть, сделано было что-то не так? Миша говорит, что, если бы ему дали станок, он бы повкалывал всласть. Руки, сказал, по металлу иссохлись. Леня становится все больше ворчливым, перетаскивая с места на место ящики. А тут Костя. Он говорит, что в Керчи, в дисциплинарном батальоне их заставляли перетаскивать камни, заниматься пустой работой. «Неделю волокешь камни в одну кучу, потом тащишь их назад», — говорит Костя. А город, по его словам, весь в развалинах, в колхозах бабы да дети, работать некому. Но комбат там железный. Ни шагу из каменоломен. Пока комиссия не приехала. «Вот когда потеха была, — говорит Костя. — Комбата разжаловали. Такой кипеж устроили…» Как там сейчас, он, правда, не знает, в это время для него досрочное освобождение пришло за активное участие в художественной самодеятельности. Любил бывший комбат чечетку, любил песни слушать.
Может быть, и здесь так же? Может быть. Тот майор из экипажа темнит что-то. От него только матерные слова и услышишь. Сказал, что всех он согнет в бараний рог. Сказал, что если откажутся от работы, всех пересажает. Но ребятам плевать на его слова. Им главное — дождаться демобилизации.
Кугут
— Опять расселись, по местам!
Из штольни выкатывается мичман. Отчаянно матерится, кричит. Вначале действовало, теперь — нет. Привыкли. Не обращаем внимания. От нашего невнимания мичман распаляется еще больше. Переходит к угрозам. В первую очередь подступает ко мне. «Я вам приказываю встать, юнга!» Если стою: «Как вы стоите, юнга!»
— Хватит! — кричит Леонид и поднимается. — Ты чего на ребенка навалился!
— Ребенка нашел, — огрызается мичман. — Твой ребенок кобылу кулаком свалит.
И все равно, когда Кедубец встает, идет на мичмана, тот не выдерживает. Он отступает, но напоследок грозит: «Вы у меня запоете…», «Я вам устрою…». Каждая фраза заканчивается матом.
Мичман маленький, шустрый, рыжий. Неряшлив до безобразия. Никогда-то у него ремня нет на брюках. И вечно рваный китель на нем. Я таких моряков в жизни не встречал.
В первые дни я робел не столько перед мичманом, сколько перед его званием. Оно морское. У мичмана есть лодка с мотором. Он ходит в море. Каждый раз, когда мичман отходит от берега, я неотрывно смотрю ему вслед. Вот лодка подняла нос, осела корма, побежали по глади моря волны, от лодки до берега протянулся след. Уже и мичман скроется за небольшим островком, а я сижу и смотрю в море.
— Сколько волка ни корми, он в лес глядит.
Рядом со мной Кедубец.
— О, народ! Как правдивы твои народные слова!