Пели все, кроме меня. Тревожно у меня на душе было, я и о песне не додумал. Слушал, слушал, стал всматриваться в свое прошлое, в ту дорогу, что успел пройти. Виделось мне почему-то хлебное поле, жаворонки над ним. Виделся проселок. Проселок петлял меж столетних берез. Березы стояли изломанные. Макушки их были срезаны снарядами, стволы изранены, в подтеках сока, пенистого и липкого. Но березы эти жили, шуршали зелеными ветками, давали прохладу.
Память рисовала буран. Вместо замерзшего ямщика, о котором пели моряки, я видел трупы. Трупы только угадывались по снежным холмикам над ними да потому, как наткнешься иногда на не заметенную поземкой руку или ногу без сапога или голову. Видел развалины городов, сожженные дома с пустыми глазницами окон.
Эти видения встревожили меня не на шутку, вызывали тревогу. Я подумал о том, что, если станут ворошить мое прошлое, могут и докопаться. Было что искать в моем прошлом. Много я ездил по стране. С надеждой на чудо ездил. Для нас, беспризорников, попасть в воинскую часть тогда считалось большой удачей. Мне, как и многим моим товарищам, тоже хотелось стать сыном полка, воевать. Но тыловые части воспитанников не брали, те, что ехали на фронт, и подавно. Накормят, с собой дадут, будь здоров. Надо было что-то придумать. Я и придумал…
Помню, Волоколамск прошел, пробирался дальше на запад. Где с военными на попутной машине, где на подводе, где пешком. Узнаю название очередной деревни и скулю: мне, мол, дяденька, до Епатьевки, будьте добреньки, верст пять тут, не более. Так и подобрался к фронту. Стреляют рядом. Ну, думаю, ночью махну еще малость, а там и передовая. На передовой-то, думаю, обязательно попаду в часть. Днем у бабок узнал название деревень. Тех, что нашими были, тех, что за линией фронта. Стемнело — пошел. Снег еще не выпал, но земля уже мороженая была. Где оврагом, где лесом, так и пробирался. К середине ночи стрельба поднялась. Прилег я. Стороной, слышно было, танки прошли. Потом и вовсе стихло. Выбрался я из канавы, отправился дальше. Под утро забрался в кусты, заснул. Проснулся оттого, что дождем накрыло. Мелкий дождь, сыплет и сыплет. Тучи низкие за деревья вот-вот зацепятся. Прошел немного, лес кончился. Впереди трубы замаячили, горелые бревна проглядывались. Деревня, значит, была на этом месте. Подошел ближе, дым увидел. Он из земли поднимался, по траве же и расстилался. По дыму землянку обнаружил, за ней другую, третью… Постучался в первую. Вошел. В темноте бочонок железный разглядел, в нем дрова горели. Дым частью в трубу шел, частью по землянке растекался. У печи бабка сидела: в телогрейке, в валенках. Возле нее — женщина примостилась: в полушубке, в платке. На коленях у женщины голова пацана моих лет. Все трое греются возле огня. Женщина гладит голову пацана, и тот то ли спит, то ли дремлет.
— Ты чего?
Бабка глянула строго, как на своего.
— Погреться, тетеньки, пустите.
— Пустили уже.
Молчат. Я стою. Не знаю, что делать дальше, что говорить.
— Куда в непогодь такую? — ворчливо спросила бабка.
— Угнали наших, сам убег… В Ржев иду, к тетке.
— Лютует, супостат, ох, лютует…
Бабка стала отчаянно креститься. Женщина прижала к груди голову пацана.
— Пронеси, господи, и помилуй, — запричитала бабка. — Царица небесная, мать-заступница, спаси рабов твоих грешних, приди…
Меня как огнем опалило.
— У вас немцы, тетеньки? — спросил я.
— Миловал господь, — отозвалась бабка, — как спалили, не заходят более, стороной идут, ироды.
Вот так влетел… Что же делать теперь? Тикать надо. Назад. Надо было так влипнуть…
Готов был сорваться, бежать в лес, туда, откуда пришел.
— Садись к огню, — предложила бабка и выкатила чурбак.
Что делать?
Обсох, поел. Пора. За дверью, слышно было, дождь уняться не мог. Почувствовал, как загорелось во мне что-то, жарко мне сделалось. Встал все же, решил идти.
— Куда собрался в непогодь такую, ночуй, — приказала бабка.
Я остался. Жар держал меня и ломал несколько дней. Все эти дни ни бабка, ни женщина, ни ее сын почти не выходили из землянки. То, что рассказывала бабка, пугало. Женщину, как немцы пришли, избили полицаи. Сына ее Василька пороть за что-то стали, она вступилась. Ее скрутили и опозорили: голую при народе секли. С тех пор она не в себе.
Лежал, смотрел на Василька, на его мать, на бабку. Бабка носила в землянку воду, дрова. Мать с сыном или спали, или, сидя, смотрели на огонь. Все время она держала голову Василька двумя руками. Стоит огню в печи колыхнуться, прижимала сына к груди. Вроде как потерять боялась.