Г-жа де Бриньян, наконец, появилась вместе с юным г-ном де Пюифоном. Ее прическа опять потеряла свою форму.
— Франсуаза, мы отвезем домой г-на де Пюифона, — проговорила она, обратившись к Франсуазе.
Г-н де Пюифон поклонился, всегда улыбающийся и корректный.
— Не забудьте же завтра зайти ко мне! — крикнул издали г-н де Серпиньи какому-то молодому человеку.
Г-жа Бриньян села в карету. Де Пюифон поместился на передней скамеечке и захлопнул дверцу. Слышался громкий смех Бокенкура и неприятный голос Дюмона. Франсуаза угадывала, о чем они могли говорить. Она страдала. Старая лошадь шла вялой рысцой. По временам внезапный и беглый свет фонаря позволял Франсуазе видеть г-жу Бриньян и г-на де Пюифона, которые на мгновение разнимали свои руки, чтобы затем возобновить в темноте свое прерванное объятие.
Глава десятая
После анонимной записки г-на де Бокенкура Франсуаза ни одного конверта не открывала без боязни. Она медлила распечатывать его. И только когда узнавала почерк ле Ардуа или Буапрео, извещавших ее то о визите, то о каких-нибудь мелких событиях текущей жизни, вскрывала корреспонденцию. К тому же только они писали ей. Г-н де Берсенэ не мог держать в больных руках перо. Иногда, впрочем, Франсуазе приходили письма из Германии, Англии или Америки. Маленькая заграничная марка напоминала ей о далеких, почти забытых местах и лицах, наполовину изгладившихся из памяти. Через несколько дней после лувесьенского праздника Франсуазе передали два письма, которые принес консьерж. Франсуаза в это время причесывалась. Настроение у нее оставляло желать лучшего. Она никак не могла закончить прическу. Наконец, повозившись с волосами некоторое время, она оставила свое занятие. Толстая коса осталась на плечах нетронутой. Франсуаза взяла один из конвертов, запечатанный большой сургучной печатью с гербом баронессы де Витри. Г-жа де Витри писала ей:
«Сударыня,
Мое большое желание доставить удовольствие князю де Берсенэ и особое внимание, которое он, по-видимому, проявляет к вам, не могут помешать мне уведомить вас о решении, которое я с большим сожалением объявляю вам, но принять его меня обязывает долг матери. Итак, я буду вам очень признательна, сударыня, если вы перестанете посещать мой дом и соблаговолите с этого момента рассматривать как поконченные отношения, в которых я не буду раскаиваться, если вы согласитесь сами положить им конец, ставить который мне было бы бесконечно тяжело. Если бы речь шла обо мне одной, я не дошла бы до этой печальной крайности, но моей дорогой Викторине не так легко переносить неудобства знакомства, на которое в обществе, в конце концов, может быть не без основания могли бы посмотреть с изумлением. Поэтому я буду просить вас также воздержаться от всякой попытки поколебать мою дочь в решении, огорчающем ее сердце, но делающем честь ее уму, так как она показала достаточно благоразумия признать своевременность меры, о которой она сожалеет, но которую одобряет.
Я должна прибавить, сударыня, что мотивы, побуждающие меня требовать вашего удаления, заключаются не столько в вас самих, сколько в окружающих вас лицах. Поверьте, что я искренне сожалею о вашем бессилии избегнуть прискорбных последствий: что поделаешь, приходится жить в обстановке, в которой Богу было угодно поселить нас; я лишь жалею вас за то, что вы в ней находитесь. Дочь моя разделяет мое мнение, так как, отдавая должное деликатности ваших чувств, приличию вашего поведения и разумности ваших мнений, она все же принуждена была согласиться, что ваша дружба — о, вовсе не по вашей вине! — может быть опасной для нее не столько благодаря вам, сколько благодаря вашему положению.
Мне было бы очень неприятно излишне распространяться на эту щекотливую тему, но мне хотелось объяснить вам необходимость моего поступка. Кроме того, я не считала правильным принять свое решение, не посоветовавшись предварительно с заслуживающими доверия людьми. Я назову вам двух, которые поддержали меня в моем решении, нисколько не опорочив вас, можете быть уверены в этом. Эти люди — г-да де Бокенкур и де Серпиньи. Одни их имена служат ручательством их беспристрастия...»
Франсуаза порывисто встала. Гордость бросилась ей в лицо и выступила на нем румянцем гнева. Затем она вложила письмо обратно в конверт. Ненависть таких господ, как Бокенкур и Серпиньи, не удивляла ее. Обоих она оскорбила, одного — в его тщеславии, другого — в его корыстных расчетах. Что касается г-жи де Витри, то она сердилась на Франсуазу за то, что та не согласилась взять на себя унизительную роль доносчицы. Но что же могла выдумать Викторина? Она удаляла в лице Франсуазы неудобного свидетеля. Для всех имелись прямые основания: злоба мужчин и женщин; но гораздо большее страдание причиняло ей то обстоятельство, на которое коварно намекала ей г-жа де Витри и которое она избрала в качестве предлога — обстоятельство, о котором всюду шептались вокруг нее, которое доходило до нее в форме двусмысленных выражений, понимающих улыбок, намеков.
Итак, она оказывалась ответственной за сумасбродства г-жи Бриньян, и ей приходилось разделить ее репутацию, как бы она себя ни вела. К ней прилипали все отрицательные стороны образа жизни г-жи Бриньян. Г-жа Бриньян сделала возможными гнусные поползновения г-на де Бокенкура и нечистые предложения г-на де Серпиньи, а между тем г-жа Бриньян была ее единственной покровительницей. Она одна приютила ее, дала помещение, одевала и кормила ее. Поговорить с ней? Г-жа Бриньян ни о чем не догадывалась. Добрая женщина делала для племянницы все, что могла. Жаловаться — значило проявить неблагодарность. Она любила Франсуазу и хотела бы выдать ее замуж, но она же своим поведением компрометировала ее, закрывая таким образом для девушки всякое будущее. Кто, в самом деле, будет питать серьезные намерения к племяннице г-жи Бриньян? Достаточно просто подождать удобного момента, какого-нибудь случая. И ей казалось, что она вновь слышит циничные суждения трех молодых людей с сигарами во рту на лувесьенском вечере. Она еще чувствовала во рту едкую горечь зеленого буксового листочка, который имел вкус ее судьбы.
Франсуаза посмотрела в зеркало на свое отражение. У нее гибкое и юное тело, похожее на тело м-ль Кингби. Почему бы ей не разыскать танцовщицу и не попросить ее научить своему искусству? Тогда она бы зажила свободно. Могла бы любить того, кто понравится ей. Почему бы не оправдать подозрений, существовавших на ее счет? Кто в самом деле верил в ее бесполезную порядочность, кроме г-на де Берсенэ, Буапрео и ле Ардуа?..
Машинально она распечатала второе письмо. Строчки, написанные беспорядочным почерком на разлинованной бумаге, походили не на ножки ядовитой мухи г-жи де Витри, а на лапки паука, неровные и нескладные, разбежавшиеся по бумаге.
«Сударыня,
Прочтя ваше имя в газетных заметках о лувесьенском празднестве, я вспомнила о вас. Я достала ваш адрес. Если хотите познакомиться с дружелюбно относящейся к вам женщиной, приходите сегодня в девять часов на Вандомскую площадь. Я буду в черном, с маленькой собачкой».
Подпись была неразборчива. Вошла г-жа Бриньян.
— Как, ты еще не готова? Уже двенадцать часов.
Франсуаза прикрыла письма рукой. Г-жа Бриньян расхохоталась и весело вскинула свои голые красивые руки, выступавшие из кружевных рукавов.
— Франсуаза прячет свои письма.
За завтраком г-жа Бриньян, обладавшая обыкновенно превосходным аппетитом, почти не ела. Она предупредила племянницу, что не вернется к обеду.
— Я обедаю за городом с друзьями. — И прибавила: — Я чувствую потребность развлечься, Франсуаза, у меня неприятности. — Она посмотрела на племянницу своими красивыми нежными голубыми глазами, подперев щеку рукой.
Франсуаза поднялась из-за стола.
— Куда ты идешь сегодня, Франсуаза?
Франсуаза подумала: на Вандомскую площадь, и ответила:
— Не знаю. Может быть, навещу г-на де Берсенэ.
Слуга, открывший Франсуазе дверь, сказал, что князь отдал распоряжение принять ее, если она придет. Со вчерашнего дня он чувствовал себя немного лучше. Девушка нашла его еще больше похудевшим. Князь лежал в шезлонге, и на его сморщенном лице продолжали жить одни только глаза. Тело его совсем терялось под грудой одеял, поверх которых лежали его ледяные руки. Князя ничто уже не согревало, даже яркий огонь, несмотря на лето, пылавший в камине. Г-н де Берсенэ говорил тихим и внятным голосом. Ум его работал с обычной ясностью, трезвостью и четкостью. Он наговорил Франсуазе множество приятных и нежных вещей и спросил о новостях Булонского леса. Он был весел и улыбался.