— Ганнуся моя, — медленно выговаривала Оксана. — Ганнуся моя…
А бабка по-прежнему твердила свое.
Шли недели и месяцы, с каждым днем печальнее становились глаза дочурки. Бабка просила у бога хлеба. Хоть немного хлеба. Пусть он будет твердым, как камень, и затхлым, как воздух подвала, лишь бы хлеб. Но хлеб уходил. Его отбирали немцы, его поедали мыши, он гнил в ямах, спрятанный от ворога.
И бабка ночами собирала шелуху от картофеля в помойке позади солдатской кухни и сосала ее, сырую, мороженую, хрустящую, своими опухшими деснами, а хлебные корки приносила Оксане, чтобы поддержать ее и внучку — дите, которое ведь ничем не провинилось перед богом.
Однажды утром по улице промчались танки. Они передвинули, как картонные коробки, хаты и мазанки. Они пролетели над подвалом, где сидели Оксана с бабкой, и враз заработали орудия, и немцы забегали по станице, точно готовясь к штурму. К ним подходили новые подкрепления, не не с запада, а с востока, и Оксана вылезла вечером из подвала.
— Что это? — спросила она растерянно. — Что это?
Старик водовоз ответил ей хмуро:
— Наши, говорят, хотели пробиться, да их окружили и теперь вот уничтожают.
Свет померк в глазах Оксаны.
— Диду, — сказал она, — я бильше не можу жить.
Старик посмотрел на нее понимающими глазами и вытащил из-за пазухи краюху хлеба.
— На, — тихо сказал он, — и живи. Во что бы то ни стало живи, раз такая планида выпала. Что-то уж хмурые ходят, — добавил он, — и думка моя такая: не наши в окружении… Не наши…
И, медленно оглянувшись, старик тронул свою водовозную клячу, а Оксана вернулась в подвал. Она разделила хлеб на три части, но бабка покачала головой, и глаза ее, засветившиеся было огоньком жадности, тотчас же потухли. Она проглотила слюну и опустила взгляд.
— Не надо мне! Не надо мне! — почему-то крикнула она и, забившись в угол, заплакала, не в силах подавить желание, судорогой прошедшее по ее телу.
Потом она успокоилась, смотрела на своего бога и шептала что-то. Она жаловалась почему-то на свои грехи, на то, что ее когда-то, давным-давно, обижал старик, а она не смогла ему простить, и он страдал, умирая непрощенным. Над подвалом, злобно воя, летели снаряды, захлебывался от ярости пулемет на околице и гудели самолеты то устало, то гневно, а женщина не слышала ничего этого.
И только на третий день после того, как она отказалась от куска хлеба, бой внезапно стих. Случилось что-то необычное, и старуха подошла к форточке. Она вытащила тряпку дрожащими руками, и багровый свет квадратом упал на лицо дочери, на тельце внучки. Кровь запеклась в уголках Оксаниных губ. Она спала сидя, и ребенок на ее коленях лежал комочком ветоши, скорчившийся и притихший.
— Доченька, — позвала женщина. — Доченька!
Оксана открыла глаза и посмотрела на дочь. Ей показалось, что та уже мертва — так безмятежно спокойно было ее лицо, ее длинные ресницы.
— Ганнусенька моя, — произнесла она. — Ганночка!
Ребенок вздрогнул и заплакал. Он открыл глаза, и слезы залили их, но губы не издали звука. «Еще день — и все», — равнодушно подумала Оксана и поднялась с постели.
— Подержи ее, — сказала она, передавая дочурку старухе, и подошла к форточке.
Безвольно прижавшись плечом к стене, она смотрела на пустынную улицу и ничего не видела. Точно густой туман заволок ее глаза, стоял шум в ушах, и кружилась голова.
— Как тихо, — сказала она и опустила веки.
Тонкий запах горящего хлеба просочился в подвал вместе с ветром. Она облизала губы и вновь посмотрела на улицу.
Теперь она видела солдат, поджигающих дома. Они обливали стены керосином, поджигали их бутылками с горючей смесью и бежали дальше. У колхозных амбаров они задерживались. Немцы грузили на трехтонки мешки с зерном лихорадочно, как на пожаре, и кричали что-то факельщикам, поджигающим соломенную крышу.
— Мамо! — крикнула Оксана. — Мамо!..
И, не досказав, шатаясь, подошла к выходу. Дверка с трудом поддалась ей, и, когда весенний воздух ударил ей в легкие, сознание ее помутилось. Очнувшись, она увидела, как на дальнем краю села бегут чьи-то тени, зарево пожара озаряет их, и они бегут, бросая незаведенные автомашины, дико вопя и отстреливаясь.
Отуманенный взгляд Оксаны останавливается на амбаре. Она видит, как женщины и дети ползут по земле со всех сторон к амбару и пьяный автоматчик, хохоча, расстреливает их. Он поворачивает автомат слева направо и косит голодных людей.
— Русс матка! Русс матка! — кричит он, меняя обойму за обоймой.