Выбрать главу

— Ты активный, товарис, — говорила она, — давай я тебя на учет в свою организацию поставлю. А? Ты комсоргом будешь, а я учиться в Архангельск поеду. Ты вон какой ученый! Пишешь и на бумагу не смотришь, как олешек копытами бежит и не смотрит на них. Мы невесту тебе найдем, — лукаво говорила она. — У нас богатые девушки есть.

Пастухи смеялись.

По утрам Тоня будила меня:

— Просыпайся, писарь, солнце уже встало.

Наскоро попив чаю, я выходил из чума и садился на нарты. Сидя на нартах, я наблюдал за Тоней Вылко и поражался ее неутомимости. Она много работала и пела песни. Смешные, трогательные, веселые и грустные песни.

Натянув на доску оленью шкуру, влажную от густой и кислой муки, в которой она лежала, девушка брала железный скребок и сдирала им со шкуры мездру, помогая работе песенкой:

Над чумом стоит большая звезда, К морю бежит большая вода. На быстрых нартах не он ли едет, Мой милый по имени Злая Беда?..

— Тяжко ведь? — говорил я и пытался помочь ей. Через несколько минут рубаха моя увлажнялась от пота. Сердце колотилось, набухали вены на висках, но мне стыдно было сознаться, что я устал, и я продолжал работать. А Тоня уже разделывала оленью тушу, что привезли на обед пастухи, и пела, пела:

Утонет солнце в холодном море, Улетят птицы к далеким лесам, И я одна останусь, одна. Неужели ты не приедешь?

— Устал, однако? — сочувственно спрашивала она, взглянув на меня. — Тебе непривычно, верно.

И, отложив в сторону шкуры, разделав мясо, она брала топор. Ловко разрубая узловатые корни яры, она улыбалась мне. Солнце серебряным полумесяцем сверкало на гранях ее топора, а она пела песню, не замечая тяжести работы:

Уехал милый от меня, Оставил все мне… Только нет Ни губ его, Ни рук его, Ни взгляда черных глаз его, И нищенкой я стала.

А до вечера было еще далеко, и, прежде чем он наступал, девушка успевала так много сделать, что казалось, заставь ее полотенце до луны выткать, она выткет да еще узоры на нем вышьет.

Закатывалось солнце за горы Пай-Хоя, она возвращалась в чум и шила себе приданое.

Пимы жениху она украшала рисунком оленьих рогов из алого, синего и желтого сукна. Из тонкой шкуры мертворожденного нерпеныша она шила непромокаемый кисет для табака. Она шила себе паницу — подобие шубы из мягких белых оленьих шкур, и чудеснее ее паницы я не видел ни одной на свете.

Мягкий отблеск костра падал на широкое лицо девушки, на ее черные глаза, светившиеся тихим огоньком счастья.

Она шила приданое, изредка наблюдая за тем, как я записываю в тетрадь легенду о Таули Пиэтомине, которую спела мне вчера слепая сказочница Нярконэ.

Отложив на минуту шитье, девушка сказала с сочувствием:

— Тяжелая у тебя работа, товарис. — Она вздохнула и, помедлив немного, добавила: — Парень у меня есть. Там, далеко… — Она неопределенно махнула рукой. — Вверху Сюррембой-Яга живет пастух, Яптэко ему имя. Он еще в шахматы хорошо играет. Лучше всех в тундре. — Девушка помолчала и вновь вздохнула. — Я ему две недели письмо сочиняла. Голова у меня шибко же разболелась. Я заплакала и бросила письмо в огонь. Не выходит. Тяжелая у тебя работа, товарис…

Я посмотрел на девушку, и неожиданная мысль пришла мне на ум. Я предложил ей продиктовать мне письмо к Яптэко. Девушка смущенно сказала:

— Я хотела попросить тебя, да боялась… Напиши, а я сама переведу на бумагу…

Не откладывая дела в долгий ящик, я принялся за письмо. Я объяснился в любви Яптэко, и девушка с гордостью посмотрела на меня.

— Ишь ты какой! — сказала она. — От твоих писем много девушек, верно, плачут. Влюбятся и плачут…

И всю ночь она переписывала карандашом письмо.

— Я его и второй раз пошлю, больно уж оно хорошее, — сказала она.

Я объяснил ей, что так не надо делать, и написал еще три письма к Яптэко Манзадею. Каждое письмо я пронумеровал, чтоб она не спутала и не послала более нежное письмо раньше, чем это полагалось.

(Позже я узнал, что, посылая письма, девушка старательно ставила на них и номер, поставленный мною.)

Утром я простился с Тоней Вылко. Я захватил ее письмо к Яптэко. Она, смущенная и взволнованная, проводила меня до третьей сопки.