— Здравствуй, — сказал он равнодушно и, заметив мой взгляд, устремленный на его забинтованную повыше колена правую ногу, на костыли, пояснил извиняющимся тоном: — Это на фронте… Отрезали доктора… Пулей разорвало… Морозом худо сделало… — И, пытаясь стать на костыли, он закачался и хрипло попросил: — Помоги мне, товарищ.
Я выполнил его просьбу. Опираясь на костыли, он посмотрел на меня невидящим взглядом и спросил как о чем-то затаенном:
— А она здесь?
— Здесь, — сказал я.
— Я все время думал о ней, — сказал он с усилием. — Помнишь, прошлой весной я говорил тебе об этом.
— Помню, — сказал я, и вновь большая жалость к Тоне Вылко опалила мою душу. Я увидел, как, неуверенно переставляя костыли, он проковылял в Красный чум к русской учителке.
Я вернулся в свой чум и посмотрел на девушку. Она все видела и все поняла, но странно — ни одна жилка не дрогнула на ее побледневшем лице, когда я сказал, что Яптэко первым посетил чум учителки.
Она утвердительно кивнула головой и сказала спокойно:
— Я подожду до утра…
И она стала ждать утра.
Она подбрасывала в костер веточку за веточкой и глазами, в которых дрожали слезы, смотрела на огонь, и губы ее подрагивали, точно она подбирала все мысли о том, что она передумала в бессонные ночи об Яптэко.
Но и утром Яптэко не пришел.
Шли минуты за минутами. Уже солнце выползло из-за гор Пай-Хоя и согнало туманы с болот. Уже подняли крик птицы на скалах у побережья, уже пастухи готовили упряжки для состязаний на празднике Оленя, а Яптэко все не приходил.
— Он придет еще, — сказал я, но девушка отрицательно покачала головой.
— Нет, — сказала она сурово, — нет, он никогда не придет в мой чум таким, как я хочу.
И она положила на костер большую охапку хвороста.
Когда он разгорелся и мне пришлось отодвинуться от жары в самый дальний угол чума, девушка долгим взглядом посмотрела на меня, на тобоки, расшитые всеми цветами радуги, на кисет, разукрашенный бисером, и вздохнула.
— Мне очень тяжело, товарис, — сказала она и быстро кинула в костер свои подарки любимому парню.
— Что ты сделала? — сказал я, кидаясь к огню.
Девушка грустно покачала головой.
— Мне очень тяжело, но так надо, — сказала она и показала на свою грудь: — У меня уже все сгорело здесь… Сегодня ночью.
— Но ведь еще не все потеряно, — возразил я.
Девушка закрыла глаза и опустилась на шкуры. Плечи ее мелко вздрагивали. Шорох шагов заставил меня обернуться — я увидел у входа русскую учителку Тоню Ковылеву. Она смотрела в огонь, который уже превратил чудесную красоту тобоков в черные, нелепо скорчившиеся угли.
— Не надо, — сказала она, — я знаю, он полюбит тебя. — Она посмотрела на девушку и опустилась рядом с ней. — Я сделаю это. Я обязательно сделаю это, ты ведь знаешь, он совсем не нужен мне. Ему нужна такая, как ты, достойная его любви.
Тоня Вылко подняла голову. Она гордо посмотрела на учителку и сказала так тихо, что я понял, как ей было больно в эти минуты:
— Ты пришла утешить меня? Ты думаешь, что я слабая? — Девушка в смятении посмотрела на учителку и покачала головой. — Я вовсе не слабая, — выдохнула она дрожащими губами, — не надо меня жалеть…
И только лишь когда учителка покинула чум, она упала на шкуры и заплакала.
— Кто я теперь, товарис? — спросила она сквозь слезы. — Кто я теперь? Нищенка.
Я вспомнил невеселую песенку, пропетую ею в прошлом году:
Что я мог ответить девушке? Какими словами я мог утешить ее? Ведь чум Яптэко был так близок от нее и так далек — дальше края земли…
СПАСИТЕ НАШИ ДУШИ!
Вот уже третью ночь не спит начальник рации Главсевморпути Вася Подольский. Включив репродуктор, он слышит в морозном эфире из Финляндии речь патера, с острова Врангеля передают очередную метеосводку, мыс Стерлигова перекликается с мысом Шмидта, проверяя выполнение соцдоговоров полярными станциями, но радиостанция в горах Пай-Хоя молчит.
Внезапно все затихает, в репродукторе остается шелест, похожий на шелест бархатного занавеса, и Вася Подольский смотрит с досадой в окно.
— Началось, — говорит он и почти с ненавистью наблюдает за тем, как с севера, подобно хвосту кометы, летит нежно-малиновый конус, медленно превращаясь в арку, покачивающуюся над Полярной звездой. Потом все гаснет, и репродуктор наполняет радиостанцию густым дыханием эфира, сухим речитативом азбуки Морзе, грустной песенкой из-за океана и лихим канканом откуда-то с востока.