"Нет, есть".
"Что же такое?"
"Приучиться жить не для себя".
"В таком случае вам всего лучше идти в монастырь",
"Для чего же это?"
"Там уж это все приноровлено к тому, чтобы жить не для себя".
"Я совсем не нахожу, чтобы там это так было приноровлено".
"А вы разве знаете, как живут в монастырях?"
"Знаю".
"Где же вы наблюдали монастырскую жизнь?"
А она уже его перебивает и говорит:
"Извините меня... разве не довольно, что я вам отвечаю на все, о чем вы меня допрашиваете обо мне самой, но я не имею обыкновения ничего рассказывать ни о ком другом", - и сама берется при нем мять свою глину, как бы его тут и не было.
- Ишь какая, однако же, она шустрая! - заметила Аичка.
- Да чем, мой друг?
- Ну все, однако, как хотите - этак отвечать может, и он ее не срежет.
- Ну, нет... он ее срезал, и очень срезал!
- Как же именно?
- Он ей сказал: "Неужто вы так обольщены, что вам кажется, будто вы лучше всех понимаете о боге?" А она на это отвечать не могла и созналась, что: "я, говорит, о боге очень слабо понимаю и верую только в то, что мне нужно".
"А что вам нужно?"
"То, что есть бог, что воля его в том, чтобы мы делали добро и не думали, что здесь наша настоящая жизнь, а готовились к вечности. И вот, пока я об этом одном помню, то я тогда знаю, чего во всякую минуту бог от меня требует и что я должна сделать; а когда я начну припоминать: как кому положено верить? где бог и какой он? - тогда у меня все путается, и позвольте мне не продолжать этого разговора: мы с вами не сойдемся".
Он говорит:
"Да, мы не сойдемся, и я вам скажу - счастье ваше, что вы живете в наше слабое время, а то вам бы пришлось покоптиться в костре".
А она отвечает:
"И вы бы меня, может быть, проводили?" И сама улыбнулась, и он улыбнулся и ласково ей говорит:
"Послушайте, дитя мое! вашу мать так сокрушает, что вы не устроены, а долг детей свою мать жалеть".
Ее всю будто вдруг погнуло, и на глазах слезы выступили.
"Умилосердитесь, - говорит, - неужто вы думаете, что я, проживши двадцать лет с моею матерью, понимаю ее и жалею меньше, чем вы, приехавши к нам сейчас по ее приглашению!"
А он говорит:
"Ну, и хорошо, и если вы такая добрая дочь, так изберите же себе достойного жениха".
"Я его уже избрала".
"Но этот выбор не одобряет ваша мать".
"Мама его не хочет узнать".
"Да что ж ей его и узнавать, когда он иноверец!"
"Он христианин!"
"Полноте! отчего вам не уступить матери и не выбрать себе мужа из своих людей, обстоятельных и известных ей и вашему дяде?"
"Чем же не обстоятелен тот, кого я выбрала?"
"Иноверец".
"Он христианин, он любит всех людей и не различает их породы и веры".
"А вот и прекрасно: если ему все равно, то пусть и примет нашу веру".
"Для чего же это?"
"Чтобы еще теснее соединиться во всем с вами".
"Мы и так соединены тесно".
"Но отчего же не сделать еще теснее?"
"Оттого, что теснее того, чем мы соединены, нас ничто - больше соединить не может".
Он посмотрел на нее внимательно и говорит:
"А если вы ошибаетесь?"
А она вдруг порывисто отвечает:
"Извините, я совершеннолетняя, и я себя чувствую и понимаю; я знаю, что я была до известной поры и чем я стала теперь, когда во мне зародилась новая жизнь, н я не променяю моего теперешнего состояния на прежнее. Я люблю и почитаю мою мать, но... вы, верно, знаете, что "тот, кто в нас, тот больше всех", и я принадлежу ему, и не отдам этого никому, ни даже матери".
Сказала это и даже задохнулась и покраснела.
"Извините, - добавила, - я вам, кажется, ответила резко, но зато я больше уже ничего не могу дополнить", - и двинула стул, чтобы встать.
И он тоже двинулся и ответил:
"Нет, отчего же, если вы уж так соединены... чувствуете новую жизнь..."
А она встала и строго на него посмотрела и говорит:
"Да, мы так соединены, что нас нельзя разъединить. Кажется, больше говорить не о чем!"
Он от нее даже откачнулся и тихо сказал:
"Мне кажется, вы на себя... наговариваете!"
А она ему преспокойно:
"Нет! все, что я говорю, все то и есть!"
А Маргарита" Михайловна в это же самое мгновение - "ах!" - да и с ног долой в обморок, а я, как самая глупая овца, забыла, что стою на конце гладильной доски, и спрыгнула, чтоб помочь Маргарите, а гладильная доска перетянулась да Ефросинью Михайловну сронила и меня другим концом пониже поясницы, и все трое ниспроверглись и лежим. Грохот этакой на весь дом сделался. И он это услыхал, и встал, и весь в волнении сказал Клавдиньке:
"Какие ужасные волнения!.. И все это через вас!.."
Она ему ни словечка.
Тогда он вздохнул и говорит:
"Ну, я не могу терять больше времени и ухожу".
А Клавдинька ему тихо в ответ:
"Прощайте".
"Прощайте - и ничего более? Прощаясь со мною, вы не имеете сказать мне от души ни одного слова?"
И она, - вообрази, - вдруг сдобрилась и подала ему обе руки, - и он рад, и взял ее за руки, и говорит ей:
"Говорите! говорите!"
А она с ласкою ему отвечает:
"Пренебрегите нами, у нас всего есть больше, чем нужно; спешите скорее к людям бедственным".
Даже из себя его вывела, и он, как будто задыхаясь, ей ответил:
"Благодарю вас-с, благодарю!" - и попросил, чтобы она и провожать его не смела.
XII
А когда он из дому на вид показался, Клавдинька вернулась и прямо пришла в темную, где мы лежали повержены, двери распахнула и кинулась к матери, а что мы с Ефросиньей никак подняться не можем - это ей хоть бы что! Ефросинье Михайловне девятое ребро за ребро заскочило, а мне как будто самый сидельный хвостик переломился, а кроме того, и досадно и смех разрывает.
"Хорошо, - думаю, - девушка! объяснилась... и уж сама не скрывает..."
Так в этаком-то неслыханном постыдном беспорядке все и кончилось. Мы и не видали, как он сел и вся ажидация рассеялась, и опять обман был, опять он в чужую карету сел и не заметил - стал письма доставать. Так его и увезли, а наши служащие в доме все ужасно были обижены, потому что все это вышло не так, как ждали, и потом все, оказалось, слышали, как Клавдия сама, хозяйская дочь и наследница, при всех просила: "пренебрегите нами"... Чего еще надо! Он и вправду, я думаю, этого никогда еще ни от кого не слыхивал. Все его только просят и молят со слезами, чтобы он осчастливил, чтобы пожаловал, а она как будто гонит: "Нами пренебрегите и ступайте к бедственным". Молва поднялась самая всенародная. Кучер Мирон, как всегдашний грубиян, да еще две пунцовки выпивши, вывел на двор своих фетюков, чтобы их петой водой попрыскать, а фетюки его сытые - храпят, кидаются и грызутся, а Мирон старается их словами унять, а в конюшню - назад ни за что вести не хочет.