Выбрать главу

- Да ведь это ж тоже бывает.

- Бывает, мой друг, бывает. В нынешнем свете чего не бывает, но со мной не было.

- Иные ведь обманывают: женатый, да скроет про первую жену, и еще раз женится. Ему за это достанется, а второй женщине ничего.

- Да, если она отведет от себя, что не знала, то тогда ей особенно выдающегося наказания нет, но только все-таки в суде ее защитники-то процыганят, и прокурор о постыдных вещах расспрашивать будет.

- А какая беда, что спрашивают? через это женщина-то, когда о себе расскажет, так после еще всем интереснее делается; да и с тем же, с кем разведут, после опять жить можно.

- Да, но только уж придется жить все равно как невенчанные.

- Извините-с, настоящий развод пред престолом нынче не делают, в церкви венцов не снимают, а только и всего, что в суде прочитают.

- А все уж по отдельному виду надо прописываться"

- Это не важность!

- Да; по полицейским правилам это все равно, но прислуга меньше уважает.

- Платите больше, и отлично уважать будет.

- Все - как при законе - так жить нельзя.

- А при капитале как хочешь жить можно, так это еще и лучше.

- Разумеется, при твоем капитале, как выдающемся, и ты молодая вдова, в двадцать четыре года, так тебе все пути не заказаны, делай что хочешь. И я тебе совет дам: не губи время и делай.

- Советуете?

- От всей моей души советую. Век молодой надо чем помянуть; тоже ведь за стариком-то ты пять лет промучилась - это не шутка.

- Не вспоминайте мне про него!

- Прости, милуша, прости! Я не знала, что ты про покойников вспоминать боишься.

- Я его не боюсь, а... мне противно вспомнить, как он храпел ночью.

-Да, уж, мужчина, который если храпит, - это немыслимая гадость.

- Я, бывало, целые ночи не сплю, заверну голову одеялом и сижу в постели, да и плачу. А теперь если приснится, как он храпел, сразу весь сон и пропадет.

- Да, кто храпит, им и не стоит жениться, тем больше что это при твоей молодости и при капитале, да еще и при выдающейся красоте...

- Ну, вы мне про мою красоту много не льстите, - я ведь сама себя в зеркало видывала... Разумеется, я так себе - не урод, но аляповата.

- А чем же вы нехороши?

- Не о том, что нехороша, а я не люблю, если ко мне с лестью подъезжают. Это ведь не ко мне, а все к капиталу.

- Ну, мой друг, я ведь у вас сколько живу, а вы мне про свой капитал до сих пор никогда ничего не объясняли.

- И не обязана. Я и никому никогда о капитале ничего не скажу. Капитал - дело скрытное.

- Я и знать не стараюсь. Я взялась быть при вас компанионкою и по хозяйству - в том и состою, и что вы хотите, я то и делаю: в сад - так провожаю в сад, в театр - так в театр, а сюда захотели ехать - я и здесь пригодна, потому что я и здешние порядки знаю; а о чем ваше сердечное прошение и желание совершения завтрашней успешной молитвы-этого я не знаю.

- И тоже и это вы никогда не узнаете. О чем я хочу молить - это мое одно дело.

- Да я и не любопытствую.

- Конечно! И если не будете любопытничать, то вам же спокойней у меня жить будет. А вы мои мечты оставьте - лучше что-нибудь про себя мне рассказывайте.

- Что же, мой ангел?

- Что-нибудь "выдающееся".

- Ишь, шалуша, как мое слово охватила!

- Да, я люблю, как вы рассказываете.

- Нравится?

- Не то что нравится, а как-то... так, бывало, у нас в доме одна монахиня про Гришку Отрепьева рассказывала... сейчас смешно и сейчас жалостно.

- Да, я говорю грамматически. Это многие находили. Николай Иванович Степенев, деверь вдовы, который всеми их делами управляет, когда, бывало, болен после гуляньев, всегда, бывало, просит меня, чтобы с ним быть и разговаривать.

- А у него не было ли чего другого на уме-то?

- Ничего, мой друг, кроме того, что шутит над собою и надо мною: "Я, говорит, муж выпевающий, а ты - жена-переносица, - играй мне на чей-нибудь счет увертюру".

- Ишь, как рассказывает!

- Хорошо?

- Да что вам допрашиваться, говорите грамматически о своей жизни- вот и все.

- А у меня в жизни, мой друг, кроме горя, ничего и нет выдающегося.

- Ну вот и расскажите всю эту увертюру: какого вы роду и племени и что вы занапрасно терпели. Я люблю слушать, как занапрасно страдают.

- А я все так страдала. Я ведь, не забудь, откупной породы и Бернадакина крестница, потому что папаша у него в откупах служил. Большое жалованье он получал, но говорил, что страсть как много за то на себя и греха принял. Впоследствии стал Страшного суда бояться, и все пил, и умер, ничего нам не оставил. А у Бернадакина повсеместно много было крестников, и не всем даже давалось на воспитание, а только чьи выдающиеся родительские заслуги. Меня определили учиться, но у меня объявилась престранная способность: ко всем решительно понятиям развитие очень большое, а к наукам совсем никакой памяти не было. Ко всему память и соображения хорошие, а к ученью нет - долбицу умножения сколько ни долбила, а как, бывало, зададут задачу на четыре правила сложения - плюсить, или минусить, или в уме составить, например, пять из семьи - сколько в отставке? - то я и никаких пустяков не могу отвечать. Тоже и по словесности - выговор у меня для всего был очень хороший, окатистый, но постоянно отчего-то особливые слова делались, и как на публичном экзамене архирей задал мне вопрос: кто написал Апокалипс Иоанна Богослова - я и не знала.

- Еще бы! - протянула Аичка. - Да на что это и нужно.

- Решительно ни на что-только сбивают. А тут я на шестнадцатом году, милуша моя, вдруг очень выровнялась и похорошела, стала рослая, а личико милиатюрное, и маленькая родинка у подбородка. Точно я будто французинка. И тут со мною самый подлый поступок и сделали...

- Кто же в этом виноват был?

- Все через родных.

- Это уж как разумеется.

- А потом и пошли меня, бедную, мыкать: французинку, да скорей меня с рук спихивать, кому попало, за русских. Сейчас же вскоре мамаша стала просить о помощи и торопиться, чтобы скорее пять тысяч мне в приданое назначили. Сейчас и жениха какого-то нашли мне-этакого хвата, в три обхвата, и живот этакий имел, - ах, какой выдающийся! Представь себе, так весь огурцом "а-ля-пузе".

- Черт знает что такое! - сказала в возбуждении Аичка.

- Да, мой друг, уж лучше бы и не вспоминать его, - отвечала Марья Мартыновна и продолжала:-а я-то тогда еще всего боялась; но меня ведь и не спрашивали. Он как приехал, так тотчас с мамашей поладил и три тысячи приданого до венца сорвал. Что же, - ведь не родительские, а конторские Бернадакины. Две тысячи маменька еше себе отшибла: "Мы, говорит, тебя воспитывали и кормили. Надо теперь и о младшей сестре подумать". Я ничего и не спорила, своей пользы не понимала. С женихом обо всем маменька рассуждала и с тем уговаривалась, чтобы он уважал мою сердечную невинность и никогда никакого попрека мне от него не было, а между тем, как ему две тысячи не додали, то он после только и знал, что стал попрекать, и ужасно все мотивировал и посылал, чтобы я ходила просить, и дома со мной ни за что не хотел сидеть. Даже часто ни обедать, ни ночевать не приходил, и моя эта французская милиатюрность, и стройность, и родинка ничего его не только не утешали, а даже он стал меня терпеть не мочь, и именно за то, чем могла я понравиться, делал мне самые обидные колкости.

"Что мне, - говорит, - с тобой за удовольствие? в кости, что ли, я буду играть? Я обожаю в даме полноту в обхождении".

- Значит, вы его в воображение не умели привести, - вставила Аичка,

- И нельзя.

- Это пустяки!

- Нет, нельзя!

- Отчего же?

- Хладнокровие такое имел, как настоящий змей, и это, его-то испугавшись, я и иглу в себя впустила. Он на меня топнул, а я иглу-то вместо подушки в себя воткнула. А потом, когда я больная была, и если, бывало, почувствую, где игла колет, и прошу, чтобы скорее доктора пригласить, чтобы из меня иглу вон вытащить, потому что я ее чувствую, так он и тут преспокойно отвечает:

"Для чего такая нетерпеливость! подожди, может быть игла из тебя теперь и сама где-нибудь скоро выскочит".